Машина поднялась над тюремной оградой, над чахлыми рощицами, которые отгораживали специзолятор от жилых кварталов, над выгнутым, как кошачья спина, мостом монорельса, и вдалеке, в просветах между небоскрёбами финансового центра Плутоний-Сити, Николас увидел море.
Начинался шторм.
В месяц между августом и сентябрём…
В нашем году четыреста суток, поэтому в календарь добавлен тринадцатый месяц. Он так и называется – циа. Циа – месяц штормов. Океаны охватывает безумие. Они вздымаются клокочущими горами, пенными гривами, поднимают со дна концентрированную ядовитую соль и пытаются разъесть, поглотить сушу. То там, то здесь водная гладь проваливается водоворотами. Рыбаки сидят дома, чинят снасть и смотрят сериалы. День-деньской льёт дождь, порывы ветра выворачивают деревья с корнями, из-за постоянного грома на улице невозможно разговаривать, а молнии так часты, что бьют, не выбирая места.
Из Красных Песков в Лорану над заливом идёт монорельс. Ездить в нём в бурю – то ещё приключение. Это вопрос веры: либо ты веришь в надёжность вагона и путей – и тогда едешь, либо не веришь – и тогда лучше выбрать другой путь, долгий и неудобный, потому что иначе тебе придётся пережить самые страшные часы в своей жизни. Внизу неистовствуют морские валы, вверху бесится и ярится небо, пронзённое смертоносным светом, ты чувствуешь, как вагон качается от ветра, и видишь, как отклоняется в сторону сам монорельс. Всё это совершенно безопасно, дорогу окружает силовое поле, монорельс ходит так уже много лет, но глубинные человеческие инстинкты оказываются сильнее разума. Многих в пути начинает душить ужас. Компания-собственник не оплачивает страховку тем, кто получил психическую травму от такого путешествия. Есть другой, тихий путь по берегу. Все пассажиры предупреждены. Они сами решили отправиться в сердце бури.
Путь, на который мы ступили, очень похож на этот. Либо ты безусловно веришь в себя – и тогда делаешь революцию, либо не веришь – и тогда тебе лучше быть где-нибудь в другом месте.
В месяц между августом и сентябрём я вновь встретил Джелли…
Хотя начать следовало бы не с него.
После смерти императора Двенадцать Тысяч перестали праздновать День Победы. Его заменили каким-то мутным «днём согласия», дату которого так никто и не запомнил и который никто, кроме либеральных журналистов, не праздновал. Но ещё несколько лет в школьных учебниках оставалась фотография, а на уроках показывали кинохронику: Роэн Тикуан принимает капитуляцию Манты. Я был слишком мал, чтобы помнить Империю, но пока я рос и взрослел, всё вокруг дышало живой памятью о ней – медленно, медленно угасавшей… Для человечества память об эпохе Тикуана стала чем-то подобным фантомной боли: из сознания уже стёрлось, но тело всё ещё помнит, что это такое – быть единым целым.
А фотография, кажется, стала самым сильным художественным впечатлением в моей жизни.
Позже я узнал, что она несколько лет входила в сотню лучших фотографий в истории человечества. Так что дело не в моём дурном вкусе. Первое место принадлежало фотографии Земли из космоса: колыбель человечества, навеки потерянная нами, она возглавляла этот список – бело-голубая планета в пелерине облаков, полуосвещённая тем первым, древним, нашим родным Солнцем.
На второй фотографии Роэн Тикуан принимал капитуляцию Манты.
Доктор как-то рассказывал, что все психи с бредом величия тогда называли себя Тикуанами. Роэн узурпировал власть, наголову разбил Манту и стал Императором Человечества, первым и единственным. Во всей истории не было ему равных.
Кажется, я разглядывал фотографию часами.
Мне не исполнилось ещё и десяти. У меня подводило живот, когда я заставлял себя смотреть на «этих», на врагов. Я испытывал свою храбрость, переводя взгляд с левой стороны фотографии на правую. Они были страшны и опасны даже двухмерными, даже отделённые от меня десятилетиями времени и миллиардами километров пространства, даже раздавленные кованым каблуком Тикуана.
А ещё они были уродливы. Старые, лысые, они стояли, сгорбившись, а один наклонялся к самому столу, чтобы поставить подпись. Они все были почему-то в светлой одежде – белых рубашках, светлых штатских брюках. Мне, ребёнку, это казалось странным. Враг должен был выглядеть страшнее. Свирепее. Но именно в мирном и безобидном виде этих людей крылся истинный, запредельный ужас.
Потому что людьми они не были.
Председатель Верховного Совета Манты, председатель Комитета коррекции, председатель ещё чего-то… Стодвадцатилетние мантийские геронтократы. Я знал, что мантийцы отличаются от людей, ещё не знал, чем именно, но это различие вместе отталкивало и завораживало, как вид гигантского насекомого или кишечнополостного, – нечто омерзительное, но вызывающее жгучее любопытство.