– Надо разделить между собой сюжетику. Что пишешь ты, а что – я. Это в твоих же интересах. У меня скоро выходит каталог, и я буду считаться первым, кто открыл этот мир.
– Слушай меня внимательно, – сказал я, вкладывая в слова всю горечь, накопившуюся у меня на душе. – Я всегда думал о тебе, что ты недалек, но никогда не мог предположить, что до такой степени. Неужели ты думаешь, что я буду делить с тобой что-нибудь? Можешь писать или рисовать все, что тебе заблагорассудится. Считай себя свободным. – И повесил трубку.
С тех пор я не встречал его ни в Париже, ни в Нью-Йорке, ни в Израиле. Я слышал, что он ударился в религию, окончил школу ешибот.
Однажды в музее Зураба Церетели я увидел зеленую дверь, которая красовалась на одной из стен. Ее автором был Злотник. За время отсутствия в моей жизни он сделал пусть небольшие, но заметные успехи.
Джона Стюарта я видел редко. Он был необычайно светским и востребованным человеком. Его довольно часто приглашали на ужины в различные парижские дома. Меня он с собой не брал по причине моего французского, которого практически не существовало. В те редкие вечера, когда Джон был свободен от светских обязательств, мы ужинали вдвоем. Чаще всего это были заведения с китайской или вьетнамской кухней, которую он предпочитал за легкость и умеренные цены. Но даже там он тщательно изучал меню, прежде чем войти в ресторан.
Джон был настолько болезненно жаден, что я всегда испытывал напряжение, когда приносили счет. Он вдруг менялся в лице, становился нервным, торопливо прощался, и мы расходились по домам практически чужими друг другу людьми. Что же касается его отношения к профессии, здесь он был перфекционистом. О фотографии он знал практически все. Кроме этого, обладал безукоризненным вкусом и эрудицией.
Жизнь, к сожалению, развела нас, думаю, мы оба в этом виноваты. Но я часто вспоминаю его уроки. Однажды у него в доме я обратил внимание на пепельницу дурного вкуса. Перехватив мой взгляд, он с улыбкой сказал: «Только люди с безукоризненным вкусом могут позволить себе роскошь иметь в доме кич».
Мне кажется, я краем глаза видел его там, в Антимирском Совете – Джон шел под руку с худощавым старцем, похожим то ли на испанца, то ли на дагестанца. Они разговаривали на английском, испанец говорил с дурным русским акцентом. Краем уха я услышал про Обаму и подумал: «Странно – находятся в этом мире, а говорят о земном».
Джон здорово пополнел и от этого стал еще меньше ростом. «Надо будет его найти, – подумал я. – Все-таки, несмотря ни на что, он относился к касте моих учителей, и я никогда не забывал об этом».
География моего Парижа потихоньку увеличивалась: улица Сен-Сюльпис, где я встречал Ивана Дыховичного, чуть позже улица Шольшера. Париж становился все больше и одновременно меньше.
Обычно, когда начинаются разговоры о красоте городов, я быстро теряю интерес к рассказчикам или ценителям городских красот. Мне кажется, что город, в котором ты живешь, остается за пределами твоего обозрения, поскольку ограничен двумя-тремя улицами, по которым проходит твой ежедневный маршрут. Так и мой Париж периода комнаты с малиновым истертым ковролином на протяжении года, а то и двух, был ограничен дорогами в драг-стор и на бензоколонку. Это не значит, что мне не приходилось бывать в других районах, но вылазки на периферию были весьма редкими, я не запоминал ни пейзажа, ни архитектуры их кварталов.
Туристы воспринимают город совсем по-другому. Они второпях пытаются посетить все достопримечательности, без конца изучают список ресторанов, который им составил такой же знаток, как и они сами.
Ты же, будучи многолетним обитателем города, годами не видишь ни Красной площади, ни статуи Свободы, ни Триумфальной арки. Ты ощущаешь себя чуть ли не деревенским жителем. И там, в твоей деревне, есть всего один продмаг, один буфет. Ты знаешь в лицо всех соседей, встречаешь их каждый день, приветствуя кивком, или снимаешь шляпу, если она есть.
Твой мир, особенно если ты добровольно посвятил себя созерцанию, становится ограниченным. Ты разглядываешь вещи с близкого расстояния. Этот способ познания исключает панораму, и ты довольствуешься стенами домов или закопченными стенами кафе, в котором просиживаешь годами. Ты знаешь всех официантов по именам, они, в свою очередь, не предлагают тебе меню. Они знают что ты будешь пить, что есть, что курить. И поменять свою знакомую до слез деревню трудно. Это все равно что уехать в другую страну. Тем не менее я делал это столько раз, что уже перестал ощущать границы и географию. Да и сама дорога перестала пугать меня, как это было раньше.
То же самое происходило и с людьми, близкими и далекими. Я уходил, иногда не прощаясь, порой испытывая чувство вины. Расставаясь с ними, я старался не думать о причинах, а просто ощущал себя животным, покидающим стадо, чтобы умереть или, наоборот, выжить. Отчего это происходило, не знаю. Скорее всего, это что-то из области мимикрии или просто инстинкт выживания. Кто-то называет это переоценкой ценностей, кто-то просто предательством. Впрочем, какая разница?