Ежов был возбужден. Глушил «Каберне Совиньон» в ожидании бараньих косточек.
Я подумал, что теперь подходящий момент задать ему вопрос по поводу картины, которую я подарил ему перед отъездом в Израиль. В свое время мой педагог Нафталий Давидович, увидев картину, написанную мной на Белом море, сказал: «Вы стали художником!» Валькины ежедневные визиты в мастерскую почти всегда начинались с долгого ее созерцания. Перед тем как пойти в кухню, где вся компания уже сидела за столом, он заходил ко мне в комнату, брал стул, садился напротив картины и подолгу, молча, смотрел на нее.
Наблюдая этот акт тихого созерцания человеком, которого мало что интересовало вообще, уже не говоря о живописи, мне хотелось спросить: «Что ты там пытаешься увидеть?» Но каждый раз что-то мешало: то он вдруг быстро убегал в кухню, то был уже пьян. Моя последняя попытка также закончилась неудачей.
Перед отъездом в Израиль я был приглашен на его пятидесятилетие. Я решил, что «Танцы в Золотице» будут ему подарком и своего рода наградой за то внимание, которое он оказывал ей годами. Таща картину к нему домой, я придумывал слова, с которыми вручу подарок. Они приблизительно были такими: «Дорогой Валя, все эти годы мне хотелось спросить тебя: что особенного в этих танцах? Что ты там видишь? Или, может быть, ищешь кого-то? Теперь она твоя, но взамен – колись!»
Но, войдя в квартиру, где праздновали день рождения, я понял, что и на этот раз узнать правду мне не суждено. Толпы пьяных друзей, шум, гам, веселье обрушились на меня, как только открылась дверь.
Юбиляр стоял, слегка покачиваясь, рядом с незнакомой блондинкой, про которую только и смог произнести: «Гениальная женщина, сценарист, познакомься». Затем, увидев у меня в руках картину (она не была завернута): «Неужели «Танцы»? Ну ты даешь!»
– Танцы, – ответил я, с грустью вспоминая слова Нафталия: «Никогда не расставайтесь с ней».
И вот теперь, сидя в «Куполе», я, побаиваясь момента, когда он будет в состоянии говорить, решил начать:
– Валь, я могу, наконец, задать тебе всего один вопрос, мучивший меня все эти долгие годы?
Он удивленно посмотрел на меня, видимо, не ожидая такой многозначительности. Он даже перестал пить и, поставив бокал на стол, театрально произнес:
– Можешь.
По мере того как я излагал историю моего любопытства, его лицо преображалось, а в глазах снова появилась сентиментальная поволока. Казалось, еще немного, и появятся слезы.
– Освежи, – пододвинув бокал, сказал он с интонацией воинского приказа. – Ты когда-нибудь служил в армии?
– Нет, – ответил я.
– Ну, а я всю свою жизнь. Воевал с восемнадцати, потом писал сценарии про войну. Армия – это моя жизнь. Я в этой, сука, теме и по сей день. Ты спрашиваешь, почему я смотрел на твои гребаные танцы. Отвечу. Освежи мне снова, – опять скомандовал он. Затем, выпив до дна, продолжил: – Да потому что нигде, слышишь, нигде я не испытывал такой тоски, солдатской тоски. И когда смотрел на эти танцы, я искал себя среди танцующих солдат в этом гребаном клубе. Теперь ты понял? Вот почему! – На глазах его блестели слезы, руки дрожали.
– Валечка, успокойся, – держа его за руку, шептала новая жена. – Успокойся, умоляю тебя, тебе нельзя нервничать.
– Можно, – вдруг спокойным голосом произнес он, снял пиджак и, развязав галстук, как ни в чем не бывало сказал, обращаясь ко мне: – Слушай, ты не откажешь мне в просьбе?
– Нет, не откажу.
– Ну и хорошо. Видишь ли, мне надо привезти подарок одному важному штымпу на «Мосфильме». Надо зайти в секс-шоп и купить электрический член. Ну, знаешь, вроде вибратора. Поможешь? А то я ж не смогу объяснить.
Следующим после Злотника в моей мастерской на улице генерала Шольшера стал появляться Борис Заборов, белорусская знаменитость в эпоху 60-х. Он эмигрировал довольно поздно. Приехав по приглашению Целкова, решил остаться со своей семьей в Париже. Целков был его ментором, и Заборов в 60 – 70-е годы находился под его довольно сильным влиянием. Что произошло между ними в Париже, я толком не знаю, но знаю точно, что-то или кто-то пробежал между ними.
– Я хочу начать писать сюрреалистический цветок, – упрямо повторял он, пытаясь объяснить мне, а может, и себе, как тот выглядит.
– Стоит подумать о чем-нибудь более реальном, потому что время сюрреализма закончилось где-то в 70-х годах, – внушал я ему довольно мягко, – тем более, что двое детей и жена полностью зависят от тебя.
Обсуждать с Заборовым проблемы техники и мастерства было гораздо легче, чем со Злотником. Он схватывал на лету. Он даже имел понятие о том, что такое настоящая добротная живопись.
Что касается его внешнего вида, то и здесь он был более сдержан, чем остальные. Только широкополая шляпа и густая борода делали его похожим на художника эпохи передвижников.