Шадр «обрывает» плечи, кисти рук у него не связаны с торсом, они идут к молоту снизу, прямо из подставки. Ему не нужны ни предплечья, ни локти — они будут только отвлекать внимание. Главное — лицо, руки, молот. Лицо — характер, руки — сила, молот — эмблема. «Я хочу создать символ международного пролетариата», — говорит скульптор. Зато «Красноармеец» — типично русский парень, деревенский. Он еще не успел отвыкнуть от крестьянской работы, хотя мозоли от сохи и сменились мозолями от винтовки. Он долго и тяжко воевал, чтобы вернуться к своей — на этот раз своей! — земле. Глаза его широко раскрыты, рот приоткрыт. В чем-то непокорный, он в то же время простодушен и доверчив.
Рабочий и красноармеец. Два человека, две судьбы. Разные и единые, связанные в тугой узел временем.
В этих скульптурах очень ясно проступает отношение Шадра к своим героям. Он любуется ими, сочувствует им, гордится ими.
Работа над «Рабочим» и «Красноармейцем» идет к концу. Впервые Шадр, теперь главный художник Гознака, имеет возможность пользоваться помощью форматоров. Они заливают глиняную модель гипсом, снимают с нее форму, пролачивают, делают отлив. В холстинных рубахах, длинных белых фартуках возятся у станков. Сам Шадр лишь «доводит» отлитые скульптуры: прорабатывает швы, уточняет лепку лица.
Он торопится на Урал, в Шадринский уезд. Там он будет лепить крестьян — пусть на деньгах появятся портреты его земляков!
Железные дороги только восстанавливались, и Шадр с женой едут долгим, трудным путем. Сперва в Шадринск, а оттуда в уезд, в деревню Прыговую.
По раскисшей проселочной дороге медленно продвигается деревенская, тяжело груженная гипсом и глиной телега. «Аль в Прыговой глины не найдешь? Из города-то везти…» — нараспев, по-уральски, ворчит возница. В ответ па смех скульптора начинает пугать: «Решат, что хлебом гружены, — убьют!» — и, поминутно останавливая лошадь, молится у придорожных кустов, уверяя, что под ними похоронены жертвы дорожных разбоев: «Оно, конечно, человек ноне скотину не жалеет, а уж своего брата, того, как зверя, кокнет».
Мрачные предсказания возницы не сбылись. На рассвете благополучно добрались до старинного дома, построенного из толстых, чуть ли не в аршин в диаметре, бревен, где жили дальние родственники Ивановых.
Крутая певучая лестница, белые, выскобленные полы, утопающие в цветущей герани окна. Узкие скамьи вдоль стен, покрытые узорчатым тканьем. Домотканые цветастые половики. Гора подушек в ярких ситцевых наволочках. Издавна устоявшийся быт зажиточного крестьянского дома.
Редким гостям отвели «чистую» горницу, открывавшуюся только в особых случаях. День прошел в воспоминаньях, обмене новостями. Вечером Шадр повел жену на деревенское гулянье, слушать, как девки неестественно высокими голосами не пели — выкрикивали частушки, он с детства любил их звонкое озорство. На следующий день решил приступать к работе, пошел по деревне искать типаж.
Сначала думалось — просто. Шадр залюбовался сидевшим на завалинке стариком, похожим, по его определению, на Ивана Грозного из «Псковитянки». Все в деревне звали его дедом Павлом. Говорили, что в свои 115 лет он еще молодых за пояс заткнет. Зимой, мол, парясь в бане, выскакивает на снег, а повалявшись в снеговой перине, идет побаловаться чайком за ведерный самоварчик.
«Подсел к старику, — вспоминает Шадр, — долго и пространно рассказывал ему о цели своего приезда в деревню и, наконец, спросил его, будет ли он для меня позировать.
Дед не шелохнулся. Предположив, что он глухой, я заглянул ему в опущенные глаза и, повысив голос, стал убеждать его. Дед неожиданно встал, выпрямился, длинные седые брови космами затряслись, он высоко взмахнул над моей головой палкой:
— Окаянный, что ты меня улещаешь? Я на карточку-то отродясь не снимался, а ты с меня куклу стряпать хоть, гадина этакая!»
Потерпев первую неудачу, Шадр приметил другого мужика, «типа стрельца с картины Сурикова», лучшего севача округи. («Лукошко его вмещает два пуда зерна; подвесив его через плечо на шею, он рыскает по полю, как собака добычу ищет, и разбрасывает зерно одновременно той и другой рукой».) Но и его уговорить не удалось — не помогала даже бумага, подписанная «самим» М. И. Калининым. «Я не пойду, я не маленький, не чеши язык зря, не пойду, и шабаш», — упорно твердил он.
Наконец с помощью родственников уговорили Перфилия Петровича Калганова. Познакомился с ним Шадр у себя в доме. Перфилий Петрович зашел к приезжему послушать о столичных новостях. Вошел в отведенную Ивану Дмитриевичу горницу, повернулся в угол, где иконы висели рядом с вырезанными из газеты портретами Маркса и Свердлова, и размашисто перекрестился на портреты, недовольно ворча: «Раньше Пантелеймон Целитель слепых зрячими делал, а теперь и святые-то все близорукие какие-то». Шадр, сдерживая смех, предложил ему папиросу. Старик протянул руку, и у скульптора от восторга замерло сердце: «Не рука — лопата и грабли».
Не менее выразительно было и лицо: «в глубоких, рельефно крупных морщинах, как в свежевспаханной меже, кожа лица цвета столетнего голенища».