Мне, безбожнику, кажется странным, что в год начала тысячелетия в повестку дня божьих урядов не входит один крайне болезненный вопрос. А именно вопрос так называемого Долга, триллионов, что богатейшие страны мира ссудили беднейшим, в результате чего те оказались у них под каблуком. Даже в самых консервативных финансовых кругах все больше крепнет убеждение, что этот самый Долг необходимо списать, если мы не хотим, чтобы третье тысячелетие ознаменовалось массовыми волнениями, насилием, фанатизмом и деспотией, которые являются неизбежным следствием глобальной несправедливости. Почему бы в таком случае человечеству не аннулировать Долг, сделав себе подарок по случаю миллениума? Тогда 1999 год мог бы стать по-настоящему заметной вехой в движении человечества вперед. Тут наши интересы и принципы совпадают, откуда бы мы ни были, с богатого Севера или бедного Юга, и кем бы мы ни были, настоящими или лжедрузьями этих стран. Такой жест стер бы память об убогой левинскизации 1998 года, и правление президента Клинтона вошло бы в учебники истории как высокоморальное.
Спишем Долг во славу миллениума! В конце концов, это по-христиански.
Десять лет фетвы
Февраль 1999 года.
Да, четырнадцатого февраля уже исполнится десять лет с тех пор, как мне прислали жуткую «валентинку». Я стою перед выбором. Проигнорировать заявления политиков (что я сделал бы с удовольствием), промолчать, но тогда все подумают, что я испугался или пошел на уступки. Или нарушить молчание — и оказаться перед риском, что мир перестанет слушать, о чем я говорю в своих книгах на своем настоящем языке, на языке литературы. Сыграть на руку тем, кто пытается упрятать настоящего Салмана в клубах отдающего серой «дела Рушди». Все это время я жил двумя жизнями: одна была пропитана ненавистью — ее я пытаюсь оставить в прошлом: другая была жизнью свободного человека, свободно делающего свою работу. Две жизни — но я не могу позволить себе проиграть ни там, ни там, ибо одно поражение будет означать конец обеих.
Потому мне придется что-то сказать, а поскольку все любят годовщины, то, конечно, немало будет сказано и той армией экспертов и религиозных фанатиков, которые есть везде. Пусть себе пишут, пусть извергают проклятия. Я хочу поговорить о делах книжных.
Когда мне задают вопрос, какое влияние на меня как писателя оказали десять лет непрерывных нападок, я с легким сердцем отвечаю, что за это время полюбил счастливые концы и что, наверное, благодаря всем этим неприятностям острее стало мое чувство юмора, раз уж последние мои книги, как мне говорили, самые смешные. Ответы вроде этих, по-своему совершенно правдивые, дают, когда хотят избежать более глубоких вопросов. Потому что как объяснить постороннему человеку, до какой степени я был оскорблен? Это то же самое, как если бы кто-то хотел ворваться с воплями к вам в дом, чтобы разгромить его и уйти. Они являются, когда ты занимаешься любовью, когда стоишь голый под душем, когда сидишь в туалете, когда, погрузившись в тишину, перечитываешь страницу, где нацарапал новую строчку. Ты уже никогда не сможешь целоваться, мыться, пис
А с чем сравнить ущерб? Наверное, с тяжестью. С воспоминанием из школьного детства: я просыпаюсь, лежу в постели и понимаю, что не могу пошевелиться. Мои руки, ноги и голова невероятно тяжелые. Никто мне, конечно, не верит, дети смеются.
«Не могу больше, — говорит Безымянный у Беккета[204]
. — Продолжим». Боль писателя становится его силой, от нее происходят самые сладостные, самые удивительные мечты.Будет ли в какофонии голосов профессионально-безапелляционных и профессионально-обиженных услышан голос, который говорит о литературе, об этом высочайшем из искусств, с его страстным и беспристрастным исследованием земной жизни, с его откровенным, не признающим границ путешествием по ее территориям, с его пылким восстанием против догм и власти, с дерзновенным проникновением в запретные зоны? За эти годы я познакомился с храбрейшими в мире борцами за свободу литературы, и пример их меня вдохновлял. Недавно я помогал обустроить в Мехико дом для писателей-беженцев (в этом проекте участвует уже более двадцати городов) и горжусь тем, что делаю хотя бы это, чтобы облегчить жизнь людей, оказавшуюся под угрозой из-за нетерпимости. Однако, вступив в эту борьбу, которую я, без сомнения, буду продолжать, я намерен показать, что искусство литературы жизнеспособнее того, что ему угрожает. Лучшая защита для литературных свобод состоит в том, чтобы применять их на практике и писать смелые, свободные от предрассудков книги. Потому, несмотря на все беды, растерянность и отчаяние, я сознательно посвятил себя нашему высокому призванию.