– Ай-ай, ты пропустил великую игру, просто охереть какую игру. – Человек разговаривал сам с собой. – А ты за кого болеешь?
– «Селтик», – солгал он. Шаг не был католиком, но воспользовался этим самым быстрым способом закончить разговор[18]
.Лицо старика сморщилось, как упавшее полотенце.
– О, мудило я грешное, как же я не просек, что это папистское такси.
Шаг наблюдал за ним в зеркало заднего вида и усмехался в усы. Он не болел за «Селтик», за «Рейнджерс» он тоже не болел, но гордился своим протестантизмом. Он бы повернул на пальце свой масонский перстень, но старик не смотрел в его сторону, он совершал руками такие движения, будто плыл под водой.
Шаг озадаченно наблюдал, как старик приводил себя в состояние рассеянного отчаяния, переходя от плаксивости к воинственности. Он держал ладони перед собой, словно молил о чем-то господа. Потом он положил руку на перегородку, приблизил лицо на несколько дюймов к стеклу, отделявшему его от уха Шага, и принялся пьяным заплетающимся языком скороговоркой выплевывать случайные слова, при этом он корчил гримасы, как малыш, осваивающий разговорную речь. Крупные капли слюны затуманивали перегородку. Шаг намеренно резко затормозил, и старик с глухим стуком ударился лбом о стекло. Кепочка слетела с его головы, но это не охладило его – пассажир продолжал бормотать. Шаг нахмурился. Придется ему потом протирать заплеванное стекло.
Этот старый глазговский бродяга принадлежал к вымирающему племени исконно безобидных душ, которые с распространением в городе наркотиков деградировали в нечто более молодое и гораздо более отвратительное. Шаг посмотрел в зеркало и прислушался к пьяному монологу, речи такой тихой и несвязной, что он выхватывал из нее лишь отдельные слова: «Тэтчер», «профсоюз» и «ублюдки». Без всякого сочувствия смотрел Шаг, как старик попеременно то смеется, то плачет.
Таверна «Лауден» стояла темная, без окон, с дверью, надежно встроенной в кирпичный фасад невысокого здания. Она была камненепробиваемая, бутылкостойкая и взрывопрочная. Фасад, выкрашенный в красно-бело-голубые цвета «Глазго Рейнджерс», выглядел вызывающе дерзким в тени Паркхеда – родины «Глазго Селтик»[19]
, спортивной Мекки всех католиков.Шаг сказал старику, что с него фунт и семьдесят пенсов, потом смотрел, как тот роется в карманах. Так себя вели все глазговские пьянчужки. Свое пятничное жалованье они оставляли в каждом баре, мимо которого проходили, пока у них в карманах не оставались звенеть только пяти- и десятипенсовики сдачи. Общий вес этих тяжелых монеток придавал их походкам благородную шаткость и сутулость. Они доживали неделю на эти монетки, рассчитывая на удачу, которая улыбалась им редко. Даже спать они ложились в своих брюках и безразмерных пальто, боясь, что жена или дети первыми обчистят их карманы и купят на эту денежную шрапнель хлеб и молоко.
Старик целую вечность шарил у себя по карманам. Шаг слушал тихий голос в приемнике и пытался оставаться спокойным. Когда бродяга расплатился и исчез в темной пасти паба, Шаг уже мчался назад по Дьюк-стрит, чтобы не пропустить закрытия танцплощадки. У «Ска́лы» какая-то старушенция выставила руку и принялась махать ею, как пичуга крылом. Шагу пришлось остановиться, чтобы не переехать ее.
Она села на заднее сиденье, и он облегченно вздохнул, когда увидел, что женщина расположилась ровно по центру.
– Парейд, пожалуйста.
Она шмыгнула носом, поморщилась, презрительно посмотрела на Шага. Запах там, вероятно, стоял такой, будто кто-то нассал в кастрюлю с засохшей овсяной кашей.
Такси начало подниматься на холмы Деннистауна, застроенные многоквартирными домами. Шаг посмотрел в зеркало и увидел, что женщина смотрит на него. Глазговские домохозяйки всегда садились в такси ровно посредине и никогда сбоку, чтобы смотреть в окно, или на одно из откидных сидений, как это делали одинокие старики, которым не хватало общения. Она сидела, как и все они: с прямой спиной, положив сцепленные руки на колени, завернувшись в свое пальто, волосы у нее были расчесаны и уложены даже на затылке, а лицо застыло, словно на него надели маску.
– Совершенно ужасный был вечер, лило как из ведра, – сказала она наконец.
– Да, по радио говорили, что всю неделю будет моросить.
Что-то в этой женщине напоминало ему его мать, давно уже умершую. За огрубевшими руками и миниатюрной фигурой скрывались сила и воля, которыми природа явно ее не обделила. Он вспомнил те ночи, когда отец поднимал руку на мать. Чем больше она терпела, тем чаще он обрушивал на нее удары, от которых ее кожа краснела, потом синела, потом чернела. Шаг вспомнил о матери, сидевшей перед зеркалом – как она начесывала волосы на лицо, размазывала косметику вокруг глаз, чтобы скрыть синяки.
– Я только хотела сказать, что обычно не пользуюсь такси.
Она отыскала его глаза в зеркале.
– Неужели? – сказал Шаг, радуясь тому, что она оборвала поток его воспоминаний.