Вот ведь, ребятишки какие! Смешные.
Молчу, слушаю его.
– А давайте-ка мы ещё коньяка, а?
Он налил ещё, мы выпили.
– А как вам коньяк?
– Хороший коньяк, – говорю так твёрдо.
…А он так, знаешь, как-то улыбнулся, так…
И в глазах, то ли от лампы, то ли мне от коньяка показалось, зелёные искры пробежали.
Прямо настоящие, зелёные. Я даже опешил.
– А извините меня, – он говорит, – а как я должен понять Вашу фразу?
Или у неё есть другой, кроме моей трактовки, смысл, – что вы являетесь знатоком коньяков, оценили и этот, но у вас есть какой-то другой, который вы считаете более достойным?
Я ничего понять не мог и смотрел в упор на Критика.
– Ну! вы уверенно сказали, что этот коньяк хороший, вот я и пытаюсь понять, что вы сказали мне. И ничего другого, кроме, как я вам расшифровал, мне не послышалось. А так ли это?
Я стал перебирать свои ощущения и сказал: – Я хотел сказать, что…
– Что вы хотели сказать, – вы сказали. Что я должен думать – вот в чём вопрос.
Мы сидели и смотрели друг на друга.
– …Понимаете, – начал я, – я не знаток подобных напитков.
Если вы называете его коньяком, то этот коньяк мне понравился своей… – я стал подыскивать слова, – своей силой и спокойствием. С ним уютно.
– Вот! А сказали сначала что?
Хотел одно, сказал другое, а читатель понимай, как душа положит. А душа дело такое – её учить надо. Иначе бы, что она на земле делала? Учиться пришла! Вот и учите её. В смысле, – читателя учите.
Вы думаете, Лев Николаевич не мог по-другому написать свои сказки?
Мог. А написал так. Потому, что для крестьянских детей писал. А у них душа незамутнённая. Вот и писал, как ему говорили «просвещённые», – примитивно.
А он писал не для них, а для своего читателя. Для ребятни с «цыпками» на ногах.
… А Библия вся построена на примерах и ассоциациях – почему? Правильно, чтоб любому было понятно. И тут, конечно, дело не в верблюде, и не в игольном ушке, а в том, что просыпается в читателе. Хотя и там… Знаете ли…
– И в Библии не так пишут? – вырвалось у меня.
– Не так!
Так там, – сколько авторов оставило свой след, что уже и некому претензии предъявить. Вот в вашей рукописи, кто только ни отметился! Вижу и этого, и этого, – а зачем? На всякий случай! А на какой?
Проломите головой стену – они помогали Вам.
Сломите шею – они предупреждали Вас!
Вот ведь как!
Но это уже из другой оперы…
Ручейки, говорите, мальчишки пускают у вас там в Сибири…
Чтоб, значит, ничего не мешало им бежать. К Енисею, говорите?
Да. Река.
…Я Вам рукопись-то верну. Вы, пока время есть, поставьте всё на свои места, а потом скажите, что «так и было». И жене скажите, пусть не правит. Не надо.
Пусть кто-то другой, но пусть женщина вас читает. Есть в вас какая-то дикость.
…И в том, с цигаркой, – тоже.
И пусть не правит. А сомнения? Сомнения – пусть… Пусть. Жена. Ревнует, наверное.
Он замолчал. А я сидел, смотрел на него, на лампу, на стеллажи.
– …А вы знаете, я ведь однажды с Алексеем Максимовичем чуть не схватился до спора.
…В Италии дело было. Моя спутница ушла, и мы остались одни. Вот такой же коньяк был на столе и фрукты. Говорили о России, об Италии, и вдруг он стал говорить о писателях.
Говорил, что много очень неточностей, «скорописи» много.
…Хорошо, очень хорошо говорил о Есенине.
Жалел, что рядом с ним нет хорошей женщины, что тому приходится «слушать «гитару с бантиком» – инструмент набриолиненных бакалейщиков и парикмахеров». Даже похвастался, что Сергей прислал книгу с тёплыми словами.
«Тесно ему, мечется, – сказал он тогда и добавил: – «Покатились глаза собачьи золотыми звёздами в снег…»
…Вот так и сказал. Мне даже показалось, что слеза у него навернулась.
…А я тоже расчувствовался и посмел сказать:
– Так Вы, Алексей Максимович, позволяете себе неточности в звучании!
Он как заурчит! У него голос такой был, внутренний с переливами:
– А где это я, батенька, позволил себе подобное?.. Несуразность?..
Смотрю, а он не на шутку встревожен и обижен моим замечанием. Пришлось говорить:
– Так помните, у вас – «Высоко в горы вполз уж…»?
А в то время «Песню о соколе» в России знали все. Или почти все.
И он так на меня удивлённо стал смотреть… Глаза из-под бровей, как из пещер, блещут.
– Это же когда было? Мне лет тридцать, поди, тогда было.
Помню – плечи ломало, крушить, строить хотелось. Упасть на ветер хотелось, и взлететь, и… камнем вниз, и опять вверх…
…А вот, что небрежен был… Не помню. Не помню, батенька.
Я ему и говорю:
– Так – «высоко в горы вполз уж и лёг там…» Так?
– Ну, так, – говорит он.
– А вы послушайте, – говорю ему, – рвётся нота-то, скрипит.
Вполз уж. И…? И что он делал перед тем, как лёг? Что? Сидел, стоял? Я про то, почему «и»? Послушайте, – «вполз уж и лёг». Что он до этого-то делал? Полз. А потом что?
…Смотрел, смотрел на меня Алексей Максимович, а потом похлопал так по плечу, обняв, и сказал:
– Хорошо, батенька, что я вас раньше не встретил, экий вы человечешко! И вам хорошо и мне хорошо, что не встретились.
И опять похлопал меня по плечу. Рука у него была большая, жилистая, суставы на пальцах большие, пальцы длинные.
Вот так похлопал.