Порой ему чудилось, что он нашел то редкостное сочетание мысли, остроты чувств и порядка слов, которое присуще подлинной поэзии. И тогда, ощущая подъем в душе, принимался мечтать. В юношеских мечтах ему начинало казаться, что он написал действительно замечательные стихи и что жизнь созданных строк, возможно, окажется дольше его собственной.
Почему-то на склоне лет, вспоминая дни юности, проведенные на охоте, он сожалел о времени, потраченном, как он говорил, на забаву.
Задаваясь таким вопросом, поэт добавлял изрядную порцию назидания:
Никто никогда не осуждал его за то, что он увлекался охотой. Только сам он мог догадаться выговаривать себе за юношеское увлечение. Все, что он добывал как охотник, обитая на природе, возвратилось сторицей — наблюдениями, навыками, мыслями, стихами, воспоминаниями. Шакарим ходил на охоту до самой старости, это занятие кормило его и домочадцев.
Но тогда почему в преклонном возрасте вдруг стал выражать суровое осуждение? Можно, конечно, сказать, в качестве общего замечания, что воспоминания часто приводят к угрызениям совести. Например, каялся в воспоминаниях Лев Толстой, который, обладая беспощадной памятью, раскаивался в честолюбии, грубой распущенности, эгоистических заботах о приумножении состояния семьи. Великий писатель любил стихотворение Пушкина «Воспоминание»:
«В последней строке, — писал Толстой, — я бы только изменил так: вместо «строк печальных» поставил бы: «строк постыдных не смываю».
Вне сомнения, Шакарим, как и Толстой, искренен и правдив в раскаянии. Сожаление о времени, потраченном в молодости на охоту, возникло у Шакарима лишь в зрелые годы и только потому, что с годами творчество поглотило его без остатка. Ему уже не хватало дней и ночей для сочинительства. Он вступил в гонку со временем и готов был даже юношеское увлечение охотой осудить, словно этим мог вымолить у Вечности лишнее время на творение стихов.
Но в молодые годы, отправляясь на охоту, он пребывал в настоящем единении с природой, знал как свои пять пальцев любую местность в Чингистау. Писал стихи о степи, пестовал своего беркута, забирался в самые дальние ложбины в поисках не то дичи, не то новых впечатлений. Страсть Шакарима порой передавалась Абаю, который тоже изредка выбирался на охоту. И когда летом 1874 года Абай пригласил его в Акшокы, наказав прихватить ружье, Шакарим без долгих колебаний собрался в дорогу.
Тот памятный сезон охоты, длившийся почти месяц, стал для Шакарима не только школой охотничьего мастерства, которое преподал ему приехавший из Семипалатинска русский талантливый охотник по имени Алексей, это было и вхождение в неповторимо личностный мир Абая, в его особое восприятие коренных вопросов жизни: добра и зла, труда и праздности, богатства души и скудости ее, силы человека и его бездействия.
Считая литературу эстетическим началом жизни, Абай «экзаменовал» юношу на знание восточной лирики. Обращал его внимание на просветительские мотивы в творчестве Навои, напомнив, что прошло несколько веков после написания «Смятения праведных», но ничего в деле просвещения сородичей-тюрков не изменилось с тех пор. Тысячелетний сон народа, тревоживший Абая, не мог не вызвать вопроса Шакарима.
— Абай-ага, а волостным быть трудно? — спрашивал он.
— Легко, если у тебя твердое, как камень, сердце. И трудно, если каждый раз ставишь себя на место других.
— Почему у нас так много желающих быть волостным?
— Видишь ли, так было не всегда, — отвечал Абай. — Раньше ни один человек не мог стать бием, султаном или ханом, не показав умения отстаивать интересы народа. А сейчас волостные обнаружили, что могут обогащаться, продвигая интересы богачей. Отсюда борьба за должности. Она чужда нормам адата, обычного права казахов. Но кто сегодня думает о заветах старины?
Абай вздохнул, рассматривая в задумчивости голубой кусочек неба в круглом проеме юрты — шаныраке. Он думал об угасающей воле свободных некогда кочевников — возродится ли она в будущем?
Шакарим тоже пытался заглянуть вперед, силясь понять, кто, какие люди будут оценивать их через сто лет. Воображение рисовало красивых людей, читающих вслух стихи Абая, а может быть, и его стихи. Он стал читать про себя одно свое сочинение, зажигаясь особым ощущением силы. Оно разгоралось ярче, пока не охватило, как пламя, все существо: