Читаем Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание полностью

Мои дорогие, очень любимые!

С Рождеством и Новым годом вас, мои милые. И на Новый год, и на Рождество пыталась прозвониться к вам, но мой телефон капризничал, и мне так и не удалось услышать ваши голоса. <…>

Если писать вам о себе, то должна признаться, что от моего былого оптимизма не осталось следа, это не перемена характера, потому что всё остальное при мне, а апокалипсические обстоятельства мира и жизни вокруг. Синицы в небе и посулы будущих благополучий не утешают, и такая вещь, как надежда, столь же зыбка, как туман, что стал так часто застилать мои глаза. Високосный год Дракона свирепо махнул хвостом перед уходом, повергнув бедную Армению в великую беду[382]

. И весь он был полон вспышек не только на Солнце, но и свирепой ярости в людских душах, и постоянная ярость национальной ненависти бушует, как чума, во всех концах страны. И век безумной технической цивилизации стоит на шаткой и очень страшной основе первобытных эмоций и страстей, как нам казалось, давно изжитых. Во многом мы ошибались, но эта вера была самой ошибочной.

Бедное человечество уповает на мудрость Змеи. Не обладая мудростью в отдельности и совокупности, оно надеется, что мудрость Змеи их спасет. Я никогда не могла понять, почему эту рептилию облекли и возвели в сан самой мудрости. Ее первая акция в Райском саду явно это не подтверждает и привела, как известно, в дальнейшем к бедам человечества.

Из всех видов змей я люблю только бумажных с трещотками на хвостах, которые дети пускают в марте по ветряным потокам в небесах. Это слабость с детства, когда мама сама мастерила огромных красных красавцев и увозила нас за город, чтобы там ликовать и быть счастливыми. В последний раз это было в Англии, когда она увезла нас с братом на цветущие поля и холмы Кента. Поля были желтые от цветущих нарциссов (daffodils), а на холмах ветер был упруг и свеж, как то счастье, что мы испытывали при нашем веселом, юном беге. Теперь в городах дети всё реже пускают змеев, и я долго вижу их жалко висящими на проводах, среди тополей моего сада.

Сегодня девятое января. Двенадцать лет, как не стало Алексей Федоровича. Боря, как всегда, отслужил панихиду. Утром читала Евангелие, и сожалею, что не знаю заупокойных молитв. Но для меня он не там, на кладбище, а со мной неразлучно, в его доме, вместе со мною в моих днях, во все времена года, и только когда снега, мне вдруг становится больно.

У нас сейчас почти настоящая зима, с красивым снегом, но который не пахнет, как в России. Мы с Журушкой зимуем вдвоем, часто взаперти. Я стала совсем дурно ходить, даже не спускаюсь в сад. Бесконечные магнитные бури играют мной непрестанно: головокружение, потеря равновесия, неуверенность каждого шага – всё это мучительно и увеличивает мою беспомощность перед обычной жизнью. У меня катастрофически ухудшилось зрение. Мне уж никогда больше не коснуться моих любимых глин.

Остались стихи, которые порой идут друг за другом. И я поняла, что в них я говорю о том или, вернее, в них всё то, что я не сказала в течение своей долгой жизни. В них вся моя свобода, и нет старости, и нет утрат. Есть чувство жизни и благодарение за этот благословенный дар.

Но едва мысль и чувство перелетят за забор моего уединенного существования, как внешний мир врывается со всеми тревогами, печалями, и деяния людей не радуют, а устрашают. От обилия, как теперь говорят, «информации» душа уже не в силах вмещать столько печали. И вдалеке и вблизи всё грозней и неотвратимей вспыхивают националистические вспышки. И у нас всё нагнетается чувство приближающейся грибоедовщины[383]

.

Этим летом в Нью-Йорке в «Новом журнале» были напечатаны мои воспоминания об Ахматовой; мы с моим другом Солсбери ждали этого как радости. Но, Боже мой, что редактор со мной сделал! Мало того что он сократил рукопись на одну треть, но, в целях дальнейших сокращений, брал мою мысль и пересказывал ее своими словами. Словом, убивал мою индивидуальность как мог. В конце ему показалось, что «ветви хвои» недостаточно пышны, и он заменил их «цветами хвои».

Я долго была в ярости, затем успокоилась и закинула книжку на шкаф. А друг мой всё никак не успокоится.

Женичка, черкни мне несколько слов. Не сердись на меня, дорогой, что редко пишу. В плохие дни плохо вижу, почерк мой стал ползти вкривь и вкось. Но я люблю тебя по-прежнему, радуюсь, что ты здоров и что ты по-прежнему много работаешь. Может, побалуешь меня какой-нибудь новой работой.

Я сейчас заболела Шаламовым. Я всегда знала отношение Бориса Леонидовича к нему, и он был достоин этого отношения. Какой чистый родник чистейшей поэзии, и какая душа! Иногда улыбаюсь, читая в стихах пастернаковскую интонацию, раскат, пружинность движения. Но Бог ему простит – ведь это всё от обожания. А глядя на его лицо измученной до конца русской бабы, от жалости хочется плакать.

Порадуйте меня, мои дорогие. Будьте благословенны, и да хранит вас Бог. Грущу, что я уж не увижу вас, если вы не приедете ко мне. Не забывайте меня. Всем вам счастья.

Ваша Галя
Перейти на страницу:

Все книги серии Мемуары – XX век

Дом на Старой площади
Дом на Старой площади

Андрей Колесников — эксперт Московского центра Карнеги, автор нескольких книг, среди которых «Спичрайтеры», «Семидесятые и ранее», «Холодная война на льду». Его отец — Владимир Колесников, работник аппарата ЦК КПСС — оставил короткие воспоминания. И сын «ответил за отца» — написал комментарии, личные и историко-социологические, к этим мемуарам. Довоенное детство, военное отрочество, послевоенная юность. Обстоятельства случившихся и не случившихся арестов. Любовь к еврейке, дочери врага народа, ставшей женой в эпоху борьбы с «космополитами». Карьера партработника. Череда советских политиков, проходящих через повествование, как по коридорам здания Центрального комитета на Старой площади… И портреты близких друзей из советского среднего класса, заставших войну и оттепель, застой и перестройку, принявших новые времена или не смирившихся с ними.Эта книга — и попытка понять советскую Атлантиду, затонувшую, но все еще посылающую сигналы из-под толщи тяжелой воды истории, и запоздалый разговор сына с отцом о том, что было главным в жизни нескольких поколений.

Андрей Владимирович Колесников

Биографии и Мемуары / Документальное
Серебряный век в нашем доме
Серебряный век в нашем доме

Софья Богатырева родилась в семье известного писателя Александра Ивича. Закончила филологический факультет Московского университета, занималась детской литературой и детским творчеством, в дальнейшем – литературой Серебряного века. Автор книг для детей и подростков, трехсот с лишним статей, исследований и эссе, опубликованных в русских, американских и европейских изданиях, а также аудиокниги литературных воспоминаний, по которым сняты три документальных телефильма. Профессор Денверского университета, почетный член National Slavic Honor Society (США). В книге "Серебряный век в нашем доме" звучат два голоса: ее отца – в рассказах о культурной жизни Петербурга десятых – двадцатых годов, его друзьях и знакомых: Александре Блоке, Андрее Белом, Михаиле Кузмине, Владиславе Ходасевиче, Осипе Мандельштаме, Михаиле Зощенко, Александре Головине, о брате Сергее Бернштейне, и ее собственные воспоминания о Борисе Пастернаке, Анне Ахматовой, Надежде Мандельштам, Юрии Олеше, Викторе Шкловском, Романе Якобсоне, Нине Берберовой, Лиле Брик – тех, с кем ей посчастливилось встретиться в родном доме, где "все всегда происходило не так, как у людей".

Софья Игнатьевна Богатырева

Биографии и Мемуары

Похожие книги