Даже в сражениях я не бывал так напорист, в такой ярости… требовал объяснений, она упорствовала и отмалчивалась – и только когда я пригрозил заколоться на ее глазах, сказала, что не сможет принадлежать ни одному мужчине, что разделит судьбу своей крестной матери, королевы, в честь которой названа.
Час, а может, и больше, я шептал тогда ей почти по слогам, повторяя, повторяя и повторяя: «Все будет хорошо, Элизабет, все будет замечательно хорошо, если только мы будем вместе…»
Она входит, моя единственная, она опять со мной!
– Элизабет, постой у дверей, у меня ясная голова, я хорошо тебя вижу. Хвала Шейлу, он кудесник! Теперь приближайся… медленно, чтобы я успел порадоваться твоему приближению… Теперь возьми мою руку и скажи что-нибудь.
– Роджер, Роджер, Роджер, Роджер…
И сочетание «дж» в моем имени, и двукратное «р» в моем имени заставляют ее голос звучать глуше обычного. Тревожнее обычного – подобно колоколу на заблудившемся корабле.
Мое имя, четыре раза повторенное ею в этот последний мой вечер – как четыре склянки, означившие окончание нашей с нею вахты на корабле «Роджер и Элизабет»[5]
.Только не четырехчасовой, как в море, а тринадцатилетней.
Такой короткой.
23 апреля 1616 года
Уилл Шакспер, последние часы жизни
Помнится, я долго сидел в столовой один, ни к чему не притрагиваясь, даже к хересу. Тихо было в доме; Шейл, пошептавшись о чем-то с Элизабет, ушел.
Я долго сидел один – не помню сколько.
Потом вошел Том. Сказал, что милорд и миледи желают мне доброй ночи, завтрак будет, как всегда, в восемь, а после него меня ждут в кабинете.
И проводил в комнату – в ней я спал всегда, когда мы работали; постель, уверен, не приминалась никем другим.
Засыпая, я просил небо только об одном: не надо никаких сновидений! Но знал, что мне непременно приснится та ночь, когда мы совершенствовали «Ромео и Джульетту».
Был уверен в этом.
И хотел этого.
26 июня 1612 года
Роджер Мэннерс, 5-й граф Ратленд, последние часы жизни
Она уснула в кресле, до которого так долго добирался сегодня Уилл, а тот в своей комнате храпит, наверное…
Странно, что актер с поставленным дыханием и с красивым высоким голосом храпит так тяжело, таким оглушительным басом, – обычно, устав от моей придирчивости и изрядно оглушенный хересом, он уходил спать первым, спустя час-другой я провожал Элизабет до дверей ее спальни, а по пути мы не раз прыскали со смеху, слыша раскатистый рык.
…Моя жена уснула в кресле, почти вплотную придвинув его к моей постели – и я вижу ее лицо, утомленное заботой обо мне и щемяще прекрасное.
В свою последнюю ночь я впервые вижу свою любимую спящей.
Я перестал желать ее тела после четырех лет «совместного проживания» и шести лет «раздельного проживания» – кажется, именно такие глупые понятия употребляются в семейном праве? Перестал – но возможность в любую минуту, лишь только заблагорассудится, взяться за руки – и молчать… куда подевалась прежняя тоска по плотскому, по наследникам, по всему тому, без чего наш брак целых десять лет казался мне бессмысленным.
Это были счастливые три года – начиная с того дня, когда Шейл впервые осмотрел меня с ног до головы своими пронзительными еврейскими глазками; смешивая волосы на моем теле с седыми волосами, кустившимися на его огромном ухе, прослушал чуть ли не все мои органы; обнюхал крючковатым носом всего меня и мои экскременты – и сказал: «Милорд, вам осталось жить три года».
Я написал ей: «Доктор Шейл всегда прав, предсказывая дату смерти пациента. Он отпустил мне три года. Элизабет, я не прошу у тебя прощения, потому что жить, как мы жили до расставания, далее не мог. Однако угасать мечтаю с тобой».
Ответом был ее приезд в Бельвуар – и с той минуты мы не разлучались ни на день, были и рядом, и вместе.
Это были счастливые три года – и какой неслыханно щедрый подарок преподнесла судьба: приговор Шейла и то, что болезнь убила во мне мужское… Я перестал желать ее тела, а она перестала меня бояться и от этого чувствовать себя виноватой.
Когда по утрам я входил к ней в спальню, всегда на цыпочках, босиком, чтобы не разбудить случайным стуком каблука – она открывала глаза, произносила «Роджер!» – и в ее удивительном голосе никогда не было ни дольки хрипотцы.
Я радовался этому колокольчику, радовался распахнутым глазам, прозрачно-зеленым, как вода в озерцах Шервудского леса… видит бог, радовался – и, видит бог, огорчался, что опять не застал ее спящей.
Подходил к постели, становился на колени, говорил «Доброе утро!», а она гладила мое лицо и спрашивала одно и то же: «Еще так рано, когда же у тебя успел побывать цирюльник?»
Не отвечал – зачем?