– Ты права. Занесло меня. Никак. Ты шаманка. И доказательство этого я имею. Раз иду с тобой в музей, а ты читаешь мои мысли. Раз вообще пришел к тебе, потому что столько слышал о твоих способностях по своим каналам… И на твоих близких не надавить. Я знаю, что твой отец – шаман. И говорят, не слабей, чем ты.
– Сильней, – спокойно соврала Сандугаш.
Федор-то не мог читать ее мысли и чувства, и не мог знать, что она врет.
К счастью, кроме выставки портретов из коллекций провинциальных музеев, других выставок не было, а на эту толпа жаждущих прекрасного не рвалась. Сандугаш и Федор спокойно купили билеты.
– В каком зале портреты конца восемнадцатого века? – спросила Сандугаш у старушки-смотрительницы.
Федор удивленно на нее воззрился. А она… Нет, она не знала, потому что эта часть его воспоминаний была тайной даже для него самого. Просто она надеялась.
– Первый зал весь посвящен восемнадцатому веку, от начала и до конца, портретов того периода не очень много, зато девятнадцатый, – начала было старушка, но Сандугаш перебила ее:
– Спасибо.
Она просто не могла ждать. Она так надеялась, так надеялась, что увидит сейчас лицо Мирона и сразу его узнает, и сразу вспомнит все то драгоценное, забытое, что чудилось ей – не то как мечта, не то как истинное воспоминание… Что сразу кончится эта мука непонятности – и наступит ясность.
Она всматривалась в каждый, каждый мужской портрет, пока вдруг в мысли ее не ворвался мужской стон: «Фленушка!»
– Мирон! – всхлипнула Сандугаш и обернулась…
Федор Птичкин стоял на противоположном конце зала. В углу. И смотрел на какой-то потемневший, потускневший от времени портрет…
Женский.
Сандугаш подошла, чувствуя, как трясутся у нее ноги, как сухо стало в горле.
Женщина на портрете была одета по моде конца XVIII века: очень открытое платье из бледно-розового атласа, пышно взбитые, но не припудренные, свои, русые волосы, увенчанные маленьким кружевным чепчиком с розовой лентой. А между платьем и чепчиком – Сандугаш сначала никак не могла рассмотреть, никак не могла сконцентрироваться…
Отдельные детали фиксировало сознание. Вот кожа, гладкостью подобная жемчугу, очень белая, с розовым отливом. Вот округлое плечо и мягко круглящийся овал лица. Вот ямочка на нарумяненной щеке, и губы, похожие на лук Амура, чуть вздернутый носик и большие, очень большие, ясные серые глаза, распахнутые изумленно и радостно, словно не на художника смотрела эта женщина, а на любимого, которого не ждала, а он пришел…
Эта женщина была совершенно не похожа на Сандугаш. Ни единой общей черты не было у них, ни единой. И все же – Сандугаш смотрелась как в зеркало. И память стирала слои потускневшего лака и краски, и она видела снова то лицо, и вспоминала, как гордилась белизной и гладкостью кожи, и нежным своим румянцем, в эпоху, когда оспа столь многих делала рябыми, как чернила брови, казавшиеся ей недостаточно густыми, и радовалась, что ресницы зато густые и длинные, и как окунала кончик пальца в фарфоровую баночку с темно-красной помадой и подводила губы, чтобы ярче казались, чтобы четче был виден рисунок, а румянилась редко, свой румянец был хорош, только если к гостям, тогда рисовала на щеках аккуратные «яблочки» и слегка пудрила нос и плечи… Но Мирон не любил пудры на ее коже и кармина на ее губах, и она всегда умывалась прежде, чем идти к нему. С первого дня спали они в одной постели, хотя у большинства дворян их положения и состояния в ту эпоху были разные комнаты, однако они не хотели разлучаться на ночь, они любили засыпать, прикасаясь друг к другу, ощущая дыхание друг друга… И как же любил он расплетать ее косу, распускать волосы по плечам, говорил: «Ты краса моя, ты как с картины красавица!» – «С какой картины?» – «Не то Венера, не то святая Мария Египетская, обнаженная и одетая только своими волосами…» – и вгонял ее в краску, и ему так нравилось, как густо краснела она лицом, шеей и даже грудью, как краснеют только очень стыдливые женщины с очень нежной кожей. Сандугаш вспомнила запах Мирона. Вкус его губ. Вкус его тела, когда она целовала его грудь и живот. Вспомнила многое… Но не вспомнила его лица. Она не могла вспомнить его лицо!
Зато теперь она знала, как выглядела, когда была Фаиной Лукиничной Щербаковой.
Зато теперь поняла, что заставило Федора придти в этот музей, почему он плакал у этой картины.
Почему и сейчас он плакал у этой картины…
Сандугаш положила руку ему на плечо.
– Мирон…
Федор обернулся. Глаза у него были белые, светящиеся.
– Фленушка! Беги меня. Бойся меня. Я – зверь лютый. А его бойся еще пуще. Он лютее. Лютее всех, в ком я перебывал за эти несчетные времена.
– Мирон, я освобожу тебя.
– Невозможно. Этого уничтожишь – я нового найду. Я навек проклят, душу шаманке продал за то, чтобы вовремя успеть в крепость… И не успел…
– Я сама теперь шаманка. Я верну тебе душу. Ты будешь свободен. Просто доверься мне. Не цепляйся за него, просто выйди, когда я позову, просто выйди…
– Холодно, когда нет убежища из живой плоти.