Тут она разразилась слезами, прерываемыми стенаниями.
– Девочка обозналась, – холодно заметил господин де Ларжантьер, чье унылое лицо не выразило ни малейшего волнения.
– Уведите обвиняемую и перейдем, господа, в зал заседаний, – объявил председатель.
Через четверть часа заседатели вернулись в залу суда, присяжные ответили утвердительно на все поставленные вопросы, и председатель огласил окончательный приговор: Аполлину приговорили к смертной казни.
Она выслушала приговор с достоинством и только сказала, обратившись в сторону общественного обвинителя:
– Тех, кто посылает меня к палачу, самих бы следовало послать туда!
Защитник в растерянности плакал, хватался за голову; потом он заключил ее в объятья и расцеловал к великому возмущению судейских, осведомившихся, не желает ли она обжаловать приговор.
– Да, – отвечала Аполлина, – но только на божьем суде.
Наутро к ней прислали священника, чтобы подготовить ее; он от нее уже не отходил. Аполлина простодушно рассказала ему свою историю, и бедняга, убедившись в ее невиновности, плакал в отчаянии; тот, кто пришел ее утешить, оказался еще слабее и безутешнее.
– Несчастная страдалица, – говорил он, целуя ей ноги, как целуют раку с мощами.
Он не посмел даже заговорить с ней о своем справедливом и милосердном боге; провидение слишком себя опорочило злосчастною жизнью этой девушки.
В четыре часа ночи тюремщик поднялся, чтобы предупредить ее. Когда ее одели, она сошла вниз, поддерживая своего исповедника.
Тележка тотчас тронулась. Казалось, что весь Париж высыпал на улицу, заполнив пространство от Дворца Правосудия до Гревской площади. Жадные до зрелищ зеваки усеяли дома 'сверху донизу; никогда казнь не собирала большей толпы народа.
– Вот она! Вот она! – повторялось из ряда в ряд.
Как прекрасна была с высоты своей повозки бедная обездоленная Аполлина! Сколько достоинства! Сколько покорности судьбе! Лицо ее было бледнее облачавшего ее покрывала, а волосы – чернее рясы священника, плакавшего рядом. Она обвела толпу печальным взором: мещанки грозили ей кулаками, а умиленные молодые люди посылали ей воздушные поцелуи.
Наконец повозка въехала на Гревскую площадь. Когда Аполлина взошла на помост, она заметила в окне господина де Ларжантьера, холодно разглядывавшего ее; она испустила долгий крик ужаса и упала без сил на руки помощника палача.
Тут вдруг поднялась общая суматоха в толпе, и все пришло в движение. Полил дождь.
– Закройте зонтики, не видать ничего, – кричали со всех сторон. – Закройте зонтики, – восклицали женские голоса, – сделайте милость, господа, ничего не видать!
Весь сброд, вытянув шеи, поднялся на цыпочки.
Когда нож упал, по толпе пронесся глухой гул, а какой-то англичанин, высунувшись из окна, нанятого за пятьсот франков, протяжно прокричал «very well» и от удовольствия захлопал в ладоши.
Жак Баррау, плотник
Гавана
Ибо крепка, как смерть, любовь;
люта, как преисподняя, ревность
Черна я, но красива, как шатры
Кидарские, как завесы Соломоновы.
Ах! Зачем эта ревность?…
I
Pesadumbre y conjuracion[91]
Был воскресный день; об этом говорила тишина селений, веселый вид и белые одежды рабов, которые проходили вдали и не хрипели под своей непомерною ношей. Несчастные! Не хватало еще навесить им колокольчики, как мулам. Это были часы сиесты, и солнце светило ослепительно; меж тем плотник Жак Баррау, огромный крепкого сложения негр, вышел посидеть у входа в хижину, словно втиснутую в самую бухту, где стояли на якоре две рыбачьи шлюпки и неаполитанская баланчелла, которую чинили. На берегу валялись бревна, чурбаны и доски.
Жак Баррау не успел еще снять полосатой рубахи и рабочего платья; однако, будучи человеком глубоко верующим, он не работал, – в такой день это было бы смертным грехом. Он был бос. Во всем обличье его сквозила небрежность, никак не вязавшаяся с его энергической повадкой. Из-под курчавых черных волос сверкали большие белки глаз; он то и дело оглядывал море и окрестности, много раз возводил глаза к небесам, а потом начинал пристально смотреть на Гавану, мигая, затягиваясь длинной сигарой и презрительно выпуская изо рта клубы синего дыма.