В песне китайского лодочника — выкрики и возгласы сожаления.
На коленях Ли Мэй — пакет с дудоу.
Я рассказываю ей о длинных русских ночных рубашках. Мы смеемся.
Пока старик говорит о каком-то колоколе на башне, тыча в него пальцем, я тихонько целую пальцы Ли Мэй.
Просим высадить нас у причальных ступенек.
Наверху — кафе. Прямо из воды лестница ведет на маленькую площадку: несколько столиков, кривоватое деревце, розовые кусты; с одной стороны — вода канала, с другой — белая изгородь; за ней — тихая улочка.
Из крытой пристройки выходит заспанная хозяйка, молодая, коренастая.
Мы заказываем кофе и пиццу.
Наблюдаю за стариком на другом берегу — он что-то стирает прямо в реке. Рядом с ним пластиковый таз с бельем, по воде плывут мыльные разводы.
Словно ожившая муфта, вдоль берега носится маленькая толстая и лохматая собачка. Два карапуза в толстых куртках, но с голыми задницами, бегают за ней.
— Ты знаешь... — говорю я. — Не хочу ни холмов, ни садов. Давай просто походим — там, где обычная жизнь.
Ли Мэй кивает согласно, осторожно кусая горячую пиццу.
Неожиданно спрашиваю:
— Хочешь, почитаю тебе стихи?
— Русские?
— Да.
Она откладывает пиццу, вытирает губы салфеткой, на лице — внимание и любопытство.
— Я их учил, когда еще и не думал, что окажусь здесь. Ну, слушай:
«И вот мне приснилось, что сердце мое не болит.
Оно — колокольчик фарфоровый, в желтом Китае...»
Она вслушивается в незнакомую речь. Впервые слышит, как я говорю на своем языке. Беззвучно пытается повторять за мной, шевеля губами.
И вдруг... Странно. Такое бывает только в кино или в книжках. Когда я заканчиваю читать, откуда-то на самом деле доносится тихий звон.
Доннннн... — прокатывается он над водой. — Доннннн...
И смолкает.
Пораженный, я пытаюсь перевести Ли Мэй стихотворение.
Рассказываю про странное совпадение.
Она ничего не слышала.
— Помнишь, на одном из каналов... Мы проплывали... Там башня с колоколом...— говорю я. — Может, в него и звонили?..
Она отрицательно машет ладонями:
— Он ненастоящий, из пластика. Я забыла тебе перевести.
— Зачем же он висит там? — изумляюсь я.
Она пожимает плечами.
Рассказываю ей о русских «царях» — пушке и колоколе. Говорю, что они тоже не стреляют и не звонят.
— Видишь, и китайцы и русские равно любят бесполезные вещи.
Мы едим.
— Кто написал эти стихи? — спрашивает она.
— Один хороший поэт, но он никогда не был в Китае.
— Поэту не обязательно где-то быть. Ему обязательно чувствовать.
По каналу проплывают две лодки, одна за другой. В каждой сидят несколько человек — туристы-китайцы; замечают нас, оживляются, фотографируют. «Вайгожэнь!» — показывает на меня толстая девочка.
Усмехаюсь.
Отворачиваюсь от реки.
— Иногда я чувствую себя обезьяной.
Ли Мэй тоже говорит, что устала от чужих глаз. Когда мы вместе, нас всегда разглядывают, бесцеремонно, как в зоопарке. До встречи со мной она о таком не подозревала.
— Это ужасно...
Соглашаюсь:
— Я поначалу ругался и показывал палец. Сейчас привык, почти. Теперь привыкай ты.
— Так будет всегда?
— Не знаю. Мне кажется — да. Такова твоя страна, такова вся Азия: белый никогда не станет здесь своим.
Она смотрит на воду и молчит.
— Я могу выучить твой язык в совершенстве, — продолжаю я. — Могу свободно говорить на нескольких диалектах, знать наизусть стихи ваших поэтов, прекрасно разбираться в культуре, традициях, истории. Могу стать известнейшим каллиграфом...
Ли Мэй с сомнением глядит на мои руки.
— Это к примеру... И все равно — останусь для вас лаоваем. В лучшем случае буду — вайгожэнь.
— Так, наверное, в любой стране, — возражает она.
— Не всегда. Наш великий поэт был полунегром. «Черный дух», «хэйгуй», как его бы называли у вас. Половина наших царей были немцами... Или вот Америка, знаешь такого артиста — Шварценеггер? Стопроцентный американец и такой же стопроцентный — австрияк.
— Но мы уважаем иностранцев!
Ли Мэй защищает честь страны.
— Да, но только своеобразно. Я не жалуюсь, ты не думай. Вы добрые и гостеприимные. Однако в университетском автобусе, например, никто не садится рядом со мной.
— Чтобы не беспокоить... — предполагает она. — Из деликатности.
Я улыбаюсь.
— Ерунда. Когда свободных мест больше не остается, то плюхаются мне чуть ли не на колени. Иногда и сумкой по лицу заедут, не специально, конечно, а укладывая ее на полку. И никогда не извинятся.
— Это из-за привычки бороться за место под солнцем. Нас ведь очень много.
— Может быть. На все есть объяснение.
— И потом, — улыбается она, — ты такой здоровенный, что с тобой тесно сидеть рядом.
— Ха-ха-ха. Это сработало бы, не знай я, что рядом с худеньким французом Себастьяном тоже никто не садится.
Мы молчим.
— Но знаешь... — нарушаю я паузу, — мне это все безразлично с тех пор, как я встретил тебя. Потому что я тебя люблю.
— Я тоже тебя люблю. Очень-очень.
Расплачиваемся, выходим из кафе.
Фотографирую вывеску: смешные иероглифы — распахнутые глаза и длинные ресницы, как на детских рисунках.
В обнимку идем вдоль канала.
Из спрятанных в траве динамиков слышна опера. Женский голос хнычет и ругается — поет. Ему, скачками тембра, отвечает мужской. Гремят маленькие тарелки. Ноют струны.