Дома молодая мать сама определяет, что и куда положить, может брать ребенка на руки, когда захочет. В больнице же любая попытка сложить вещи моего сына аккуратнее выглядела как критика моих материнских качеств. Было ощущение, будто кто-то нарушает мои границы. В отделении и без того трудно почувствовать себя родителем по-настоящему.
Однажды приятная и милая женщина врач сказала, что родителям больных детей сложно по-настоящему считать их своими. Она навсегда запомнила, как одна женщина, впервые появившись в отделении, заговорила со своим сыном:
– Ты самый прекрасный на свете малыш.
Врач призналась, что редко слышит подобное. Я же думала иначе и сказала, что родители, которые не говорят этого, скорее всего, тоже думают, что их малыш самый прекрасный на свете, но слишком стесняются произносить это вслух: вокруг врачи и медсестры, которые могут их услышать.
Женщины, заботящиеся о своих детях дома, могут говорить с ними без боязни быть услышанными. В отделении такой возможности нет. Матери могут замкнуться, потому что им сложно выражать свои чувства. Мне казалось, что этот страх похож на боязнь сцены – ты будто всегда в центре внимания.
Моя подруга Элли, умная женщина и тонкая натура, считала себя закрытым человеком. Она родила своих близнецов на 25-й неделе. В отделении новорожденных она провела десять месяцев. Ей казалось, будто она распахнула платяной шкаф[46]
и пропала для остального мира. Как и я, она не особо общалась с окружающими: ни в больнице, ни с друзьями. Никаких сил у нее на это не было. Элли однажды подобрала самые точные слова для описания материнства в отделении больницы.– Я сосредоточилась на том, чтобы быть такой, какой меня хотели видеть, – сказала она. – Я пыталась быть хорошей матерью в крайне странных обстоятельствах, а тогда это означало «сидеть возле инкубатора часами», – но вот в чем правда: я совсем не чувствовала связи со своими детьми. Да и как это было возможно, если я не понимала, выживут ли они?
В этом месте, где все под неусыпным контролем, где ты должен спрашивать разрешения куда-либо пойти и что-либо сделать, Элли чувствовала себя очень ограниченно. Ее окружали люди, и это давало о себе знать.
– Бэт было четыре месяца, когда я взяла ее на руки, впервые оказавшись в палате в одиночестве. За тобой всегда присматривают врачи или медсестры, а ты пытаешься быть рядом со своим ребенком, хотя понятия не имеешь, что делать. За тобой наблюдают постоянно. Поэтому почти невозможно привязаться к своим детям.
Элли, по ее словам, чувствовала осуждение. Однажды вечером мы сидели в пабе и говорили о том, что обвиняли себя сами, а врачам и медсестрам было попросту не до того. Элли, как и я, неустанно сравнивала себя с другими родителями из отделения. Она уходила на ужин, а те так и оставались в палате, хотя уже пробыли там 12 часов.
– Я говорила себе: «Боже, я ужасная мать».
Кто-то круглосуточно сидел возле инкубаторов недели напролет. Но когда твой ребенок находится в больнице месяцами, а не неделями, трудно соблюдать подобный режим. Элли пыталась находиться с детьми столько, сколько могла, и все же чувствовала, что не справляется: «Всегда находились женщины, которые проводили там больше времени, которые ночевали в больнице и совсем не уходили».
Мне навсегда запомнилась одна вечно пышущая энергией счастливая мать почти здорового ребенка. Они пробыли в отделении специального ухода всего несколько дней, но перед тем, как уехать, она рассказала всем, что никогда не разлучается ни с одним своим ребенком даже на пять минут. За то короткое время, которое они провели в отделении, либо она, либо ее муж дежурили в палате круглосуточно. Однажды эта женщина разбила мне сердце, когда мы вместе обедали в комнате для сцеживания.
– Ох, бедный Джоэл, – сказала она. – Ты знала, что он иногда плачет по ночам? И не всегда медсестры подходят к нему сразу. Мне так его жаль.