А мы, преступные братья, пришли к святилищу, чтобы, как полагается, почтить память нашего друга Салмана Мустана и помолиться за упокой его души. Мы впервые собрались все вместе после той ночи, когда его убили. Несколько недель мы прятались по углам, залечивая раны. Пресса, разумеется, бушевала. Слова «резня» и «кровавая бойня» заполняли полосы бомбейских газет так же густо, как тюремщик мажет маслом свою булочку. Звучали абстрактные призывы к правосудию и требования безжалостно покарать виновных. Бомбейская полиция, несомненно, могла арестовать виновных. Она прекрасно понимала, кто оставил кучи трупов в доме Чухи. Но существовали четыре очень веские причины, по которым полицейские предпочли не принимать решительных мер, – причины гораздо более убедительные для них, нежели показное негодование прессы.
Во-первых, ни по соседству, ни тем более в самом доме, ни в каком-либо другом уголке Бомбея не нашлось желающих давать показания против нас, даже негласно. Во-вторых, была окончательно уничтожена банда Сапны, что полицейские и сами сделали бы с удовольствием. В-третьих, бандиты из группировки Чухи убили несколько месяцев назад полицейского, когда он брал их наркоторговую точку у фонтана Флоры. Преступление считалось нераскрытым, потому что у копов не было доказательств. Но они знали, чьих рук это дело. Кровопролитие в доме Чухи было той расправой с Крысой и его дружками, которую они сами хотели бы учинить и рано или поздно учинили бы, если бы Салман их не опередил. И наконец, в-четвертых, миллионы рупий, экспроприированных из казны Чухи и щедрым потоком изливавшихся на судейские ладони, вынуждали полицейских лишь беспомощно пожимать плечами.
В конфиденциальной беседе копы сказали Санджаю, новому главе бывшего совета Кадер-хана, что досье на него заведено и что, осуществив эту акцию, он исчерпал отпущенный ему лимит безнаказанных громких дел. Они хотели спокойствия – и, понятно, стабильных доходов – и предупредили, что, если он не будет держать своих людей в узде, они сделают это за него. «И кстати, – добавили они, приняв подношение в десять тысяч рупий, прежде чем выпихнуть его пинком под зад на улицу, – у вас там ошивается этот Абдулла. Мы не хотели бы видеть его в Бомбее. Он однажды уже умер здесь и умрет еще раз, уже окончательно, если не уберется куда подальше».
Спустя какое-то время мы выбрались из своих нор и вернулись к прерванной работе в «мафии Санджая», как это теперь называлось. Я покинул временное убежище в Гоа, и мы с Кришной и Виллу возобновили свою деятельность в паспортной мастерской. Получив приглашение явиться в мечеть Хаджи Али, я прибыл туда на своем «энфилде» и вместе с Абдуллой и Махмудом Мелбафом прошел по перешейку.
В наше распоряжение предоставили один из множества балкончиков, расположенных по периметру мечети. Первым затягивал молитву Махмуд, стоявший на коленях впереди всех лицом к Мекке. Ветер трепал его белую рубашку, и он говорил от лица всех собравшихся:
Фарид, Абдулла, Амир, Фейсал и Назир – мусульманское ядро совета – преклонили колена позади Махмуда. Санджай был индусом, Эндрю христианином. Они стояли вместе со мной в некотором отдалении от основной группы. Я склонил голову и сложил руки перед собой. Я знал слова молитвы и простейшие правила ритуала – как надо стоять при молитве, как кланяться. Если бы я присоединился к Махмуду и другим, они были бы рады этому, но я не мог заставить себя сделать это. Я не мог так легко забыть о своих преступлениях и отдаться молитве, у них же это получалось инстинктивно. Я обращался про себя к Салману, желая ему найти покой, где бы он ни находился, но я слишком остро ощущал темноту в своем сердце, чтобы обратиться к Богу. Я чувствовал себя самозванцем, чужаком на этом островке религиозного поклонения, погруженном в золотисто-сиреневый вечерний свет. И слова, произносимые Махмудом, казалось, относились непосредственно ко мне, к моей поруганной чести и поблекшей гордости: «Те, кто навлек Твой гнев…», «Те, кто сбился с пути…»