Знаменский убрал и молча налил ему чаю. Миркин поднял глаза — поблагодарить — и понял, что следователю его жалко. Подбородок предательски задрожал. Самому тоже стало жутко себя жалко.
— Сколько вам было, когда умерла мать, Борис Семенович?
— А?.. Пятнадцать.
— С тех пор Прахова кормила-поила, обучала уму-разуму… И вам не хотелось вырваться из-под опеки?.. Пятнадцать лет, конечно, не возраст, но потом, позже? Ведь вы не питали к ней теплых чувств.
— Ну почему… — вяло возразил Миркин.
— Да иначе и быть не могло. Когда вы обмолвились, что не сильно любили мать, я сначала не понял. Потом кое-что порассказали. Кое-что я довообразил. И, знаете, не позавидовал.
Миркин сжимал опустевший стакан. Сочувственно и мягко его вели к западне. Под ногами было скользко. За что бы уцепиться, удержаться?
— Простите, можно еще? — потянулся он к термосу.
Совсем не те варианты продумывал он на коечке, не к тому следователю шел на допрос. И уж, конечно, не чаял этого ужаса на рельсах.
— Заварено с мятой?
— Угу. Так вот я представил себе парнишку, у которого мать живет в прислугах за харчи и обноски, — продолжил Знаменский, не давая разговору отклониться от темы. — Представил вас в школе, во дворе… Самолюбивый подросток. И эта зависимость, унижение… Вышвырнутые из квартиры котята, щенки…
Миркин молчал.
— Нет? Значит, вы благодарны Праховой за то, как она устроила вашу судьбу?
— Оставим это, честное слово! Что вам моя судьба?
Невыносимое у него лицо — видишь, как ранят твои слова, как бередят давние болячки. Несчастный, в общем-то, человек.
— Ваша судьба схлестнулась с другими судьбами. Я обязан вас понять. Кто передо мной? Крепкий делец с припрятанным где-нибудь капиталом? Или вечный мальчик на побегушках при какой-то дикой старухе?
— Не лезьте вы мне в душу! — запсиховал Миркин.
— Так откройтесь сами.
Миркин хотел что-то сказать, но остановился.
— Откройтесь, право, Борис Семенович. Зря вы считаете, что трудно. Вам ведь хочется выдать старуху! Верно? Пусть бы тоже узнала, почем фунт лиха…
«Молчишь. Ну, придется тебя оскорбить».
— Вижу, что хочется. Но что-то удерживает. Застарелая покорность? Или мелкий расчет? Дескать, я буду сидеть, а она посылочку пришлет: конфеток там, колбаски с барского плеча…
«Опять молчишь?»
Но молчал Миркин красноречиво, и Пал Палыч правильно сделал, что тоже держал паузу.
Внезапно Миркин взорвался почти на крике:
— Пропади она пропадом со своей колбаской! Пишите! Пишите, пока не передумал!..
27
Такого радостного и веселого обыска никому из его участников не случалось проводить. При обилии всяческих шкафов, комодов, укромных местечек и закоулков объем трудов предстоял громадный. Да впереди еще коридор с неведомыми залежами, да какие-то стеллажи в передней. Но всем все было нипочем. Спала с души тяжесть, сил хватило бы хоть на сутки, хоть на двое.
Ширмы, делившие пространство и придававшие каждой части его разумный смысл, вынесли вон — и комната превратилась в беспорядочное сборище мебели, обнажились кучи мусора в углах, куда годами не добиралась Настя, прежнее великолепие исказилось нелепо и создало обыску карикатурный фон.
Прахова упорно крепилась, стараясь сохранить достоинство. Оперативники из группы Токарева развлечения ради подыгрывали ей, изъявляли почтительность, выслушивали «великосветские» тирады; а один все отвешивал поклоны, потешая окружающих, и Токареву пришлось отвести его в кухню и пригрозить выговором «за клоунаду в процессе проведения обыска».
Антонина Валериановна, сидя в любимом кресле, раскладывала сложный пасьянс. Периодически звонил будильник, и она принимала свои крупинки.
В положенное время Настя состряпала и подала ей ужин; «шпиков» она поначалу игнорировала. Однако нарастающее разорение родного гнезда побудило ее по-своему включиться в общую деятельность. Нависая над «отработанным» участком, она спрашивала грубо:
— Можно убирать?
И принималась укладывать вещи обратно. Но будь то кружевные шали, отрезы шелка или побитое молью тряпье — ничто не желало умещаться в прежнем объеме. Десятилетиями слеживались они, спрессовались временем, а сейчас распрямились, напитались воздухом и не лезли назад.
Настя отчаялась, уперла руки в бока и начала поносить вперемежку и хозяйское добро и разбойничающих в доме «ментиков».
— На-астя! — урезонивала Прахова, когда та слишком повышала голос.
В области брани лексикон у молчаливой Насти оказался неожиданно богат и сочен, уходил корнями в народную толщу прошлого века, и ему в подметки не годилась скудная, однообразная современная матерщина.
Знаменский хотел было угомонить ругательницу — ради Зиночки, но та шепотом воспротивилась:
— Не ханжествуй. Такое услышишь раз в жизни!
Действительно, хоть на магнитофон пиши «для внутреннего пользования».
Пал Палыч сел против Праховой с пистолетом, который ему вручил кто-то из токаревских парней.
— Бельгийский браунинг, Антонина Валериановна.
— Вы думаете, это настоящий? — невинно спросила она.
— Вполне. С оружием я как-нибудь знаком.