Обещали, что путь на пакетботе займет четырнадцать часов, но близилось к полночи, вокруг свирепствовала буря, а берега еще не было видно. Ла-Манш часто преподносил такие сюрпризы, и команда корабля к ним привыкла. Шарлотта почувствовала, что ей надо срочно выйти, иначе ее вырвет прямо в каюте.
– Нельзя, мисс, – преградила ей путь горничная какой-то из дам, примостившаяся на полу возле двери. – Вы же не хотите, чтобы вас смыло за борт?
Она рукой показала на умывальник в углу, от которого уже шел специфический запах: тошнило не одну Шарлотту. Склонившись над тазом и еле удерживаясь на ногах из-за сильной качки, она почему-то вспомнила картину Тёрнера “Кораблекрушение”. Эстамп с ее изображением прислал им в пасторат мистер Тейлор. Дома она любила смотреть на парусник, опрокидываемый волнами, на огромные массы воды, летящие диагонали мачт и страшную воронку в центре, куда вот сейчас навсегда уйдут люди, вцепившиеся в весла. Нет, ей не было страшно: смерть была своей в Хауорте. Ей было больно оттого, что она уйдет, а мир так и не узнает, какие бури сотрясали ее душу. Интересно, смог бы их выразить на полотне мистер Тёрнер?
Шторм прекратился так же внезапно, как и начался, и около полуночи они уже спускались по трапу в Остенде. Все вокруг было пропитано влагой и остро пахло морем и рыбой. Фонари в порту высвечивали островерхий силуэт Башни Святого Петра – одного из самых старых сооружений в городе. У нее закружилась голова, а вокруг, несмотря на поздний час, раздавались громкие голоса: это местные жители наперебой предлагали путешественникам стол и пансион. И хотя ломаных французских фраз пастора Бронте не понимал решительно никто (да и кто бы их понял в Остенде, испокон веков говорившем на фламандском), их все-таки проводили в выбранную еще в Лондоне гостиницу. Все там было непривычно: выложенные красивой плиткой с цветным рисунком полы, прохладные, полные морского воздуха просторные комнаты, сияющая чистота вокруг и горничные в деревянных башмаках и коротких ярко-красных юбках. Постояльцам принесли в комнату теплого сладкого молока и пожелали спокойной ночи. Но сестрам спать совсем не хотелось.
– Эмили, что с нами будет через год, как ты думаешь?
– О, я вижу прекрасную картину. Ты, Энн и я сидим в нашей собственной гостиной, обитой светлозеленым штофом, в прекрасном, процветающем пансионе для молодых девиц. Папа, тетя и Бренуэлл либо только что уехали, погостив у нас, либо должны вот-вот приехать. Все наши долги уплачены, и у нас много наличных денег. Ты собираешься путешествовать и скоро поедешь в свою любимую Францию, а я смогу больше времени уделять… ну, неважно чему.
– И это “неважно что” точно не преподавание в нашем пансионе, я уверена. А кто же там занимается с воспитанницами – одна бедняжка Энн? Пока я путешествую, а ты занимаешься неизвестно чем?
– Так только у Энн и может хватить на это терпения. Да, еще она, наверное, выйдет за “мисс Селия-Амелия”[6].
– Именно поэтому, мистер Майор Эмили, ты испортила перед нашим отъездом его прогулку с Элен, идя между ними и не дав им даже словом перемолвиться? Беспокоилась о сестре?
– Он глуп, конечно, и откровенно приударял за Элен, но если Энн это нравится, пусть он ей и достанется. Кстати, ты заметила, что здесь никто не говорит ни по-английски, ни даже по-французски?
– Не волнуйся, мы едем во французский пансион. Мадам Эже… Интересно, какая она. Похожа ли на мисс Маргарет Вулер – мне кажется, все женщины, которым удается завести собственное дело, чем-то похожи. И прошу тебя, будь с ней полюбезнее. Я-то знаю, что ты бываешь резка и даже груба с незнакомыми людьми не потому, что недобра, а…
– Довольно, Шарлотта. Пожалуйста, не гаси свечу.
Шарлотта отвернулась к стене: сейчас, перед началом их новой жизни, она старалась ничем не раздражать сестру, кроме того, в семье привыкли уважать чужое личное пространство. Эмили же достала записную книжку и карандаш и открыла страницу, заложенную высохшим вереском. Нет, это не была гондалская сага[7]. Это были стихи, своего рода тайный дневник. Эмили сочиняла их во время своих долгих одиноких прогулок по окрестностям Хауорта, и именно ради этого она при любой возможности стремилась туда отправиться, а вовсе не из одной только любви к природе, о которой многие годы спустя будет писать каждый исследователь ее творчества. Она знала, что сестры ужаснулись бы, прочти они хоть одно из ее стихотворений. Может, даже решили бы, что она больна и готовится к смерти. Но Эмили, как и они, просто жила в доме окнами на погост.