Перед нами глубокая игра, потому что для них такое наложение друг на друга абстрактного и конкретного в их собственных произведениях отражает все тот же универсум, universitas rerum, восходящую к божественной воле подобно тому, как множественное восходит к единому у Платона или у Теодориха Шартрского. Любая поэзия иносказательна, любая риторика пользуется фигурами. Но шартрская метафорика не набор фигур речи, она — система мысли. Эта система — главная находка Шартра в истории литературы. Поэзия открывает в Шартре двери к философии и космологии. Соединяя несоединимые слова в самые замысловатые фигуры, она позволяет схватить — не обязательно понять в строгом смысле этого слова — те глубинные, зачастую иррациональные аналогии, на которых зиждется Божий мир. В этом шартрцы, при всей их сложности, безусловно, выразители общей средневековой картины мира и средневекового христианского типа мышления. Их находки были переведены на язык учебников поэтики их учениками Матвеем Вандомским и Готфридом Винсальвским: их усилиями нормативная риторика воплотилась в нормативной поэтике[1182]
, а это, в свою очередь, нашло отклик у поколений школяров, писавших уже не только на латыни, но и на новых языках. Среди них были Гильом де Лоррис, Жан де Мен, Данте и многие другие.Унаследованная от «Тимея» «душа мира», anima mundi, стала одной из опасных «метафор», трактовка которых могла вылиться в серьезные споры и неприятности для слишком смелых толкователей, например, для Абеляра и Гильома Коншского[1183]
. Не принадлежа ни философии, ни богословию, она стала, что называется, «чем-то третьим», tertium quid, ничейной землей. В «Космографии» Бернарда Сильвестра она названа Энделихией, получив одну из ключевых ролей в космогонической драме. Позаимствованное у Марциана Капеллы, это имя соединило в себе аристотелевские εντελέχεια (русская калька «энтелехия», абсолютное совершенство, достижимое органической природой) и ενδελέχεια (продолжительность, непрерывность). Получилось что-то вроде высшей и вечно длящейся формы жизни, дарующей внутреннюю жизнь индивидуальной человеческой душе наряду с солнцем, ответственным за земную жизнь[1184]. Для подобной, мировоззренчески и философски вполне объяснимой контаминации образов достаточно былоЧтобы остаться в рамках ортодоксии и не ставить знак равенства между нехристианским по происхождению понятием и одним из лиц Троицы, Бернард Сильвестр, мирянин, и Алан Лилльский, цистерцианец, отдали спорную территорию «Гениям». В «Космографии» это проводники идей и жизненной силы: верховный Разум (Noys, грамматически существо женского рода), Мир, Энделихия, Природа (Natura), Имармене, Физис, Урания. Для создания — по поручению Разума — человека Природе приходится отправляться на поиски сначала Урании, потом вместе с ней пересечь все звездные сферы, чтобы в загадочном Гранусионе обрести Физис с двумя ее дочерьми: Теорией и Практикой. Собранный после долгих странствий творческий коллектив, под присмотром Разума, вновь явившегося на сцену с речью о достоинстве человека, творит, наконец, Микрокосмос, венчая, тем самым, творение. Таков литературный миф Бернарда, рассказ о событиях, вдохновленный космогоническим мифом «Тимея». Но наряду с рассказом о событиях, наряду с фабулой, перед читателем предстает и настоящая картина мира и человека, с каталогом растений, рыб, включая тех, что можно было, видимо, купить на рынке в Туре, городе, где преподавал Бернард, со «зверинцем», где каждое животное наделено каким-то «украшением» вроде хвоста, рогов, клыков, с подробным описанием работы человеческого тела, таким же точным, как у Гильома Коншского. Этот гимн человеческому телу, более лаконичный, чем в прозе Гильома, но по-своему и более выразительный, заканчивается, а вместе с ним и вся поэма, на первый взгляд неожиданно — замечательным прославлением гениталий.