Мне показалось, что осколок он вытащил своими длинными пальцами, засунув в рану всю свою руку, так как попытки вытащить его хирургическими инструментами не удались. Вытащив осколок, хирург показал его мне и, завернув в кусок бинта, отдал мне его на память. Осколок был тяжелый, с острыми краями, размером 2,5–3 см. Очистив рану, медсестра в образовавшуюся впадину 9 на 12 см напихала тампоны и сделала перевязку обеих ног. После перевязки нас, раненых, погрузили на машины и повезли в тыл, в ближайший эвакогоспиталь. Эвакогоспиталь, куда нас привезли (возможно, это был еще медсанбат), был расположен в сельских деревянных домах. В одном из таких домов поместили и меня. Уложили на настоящую койку и накормили. После всех волнений, переживаний и бессонной ночи я крепко уснул. Проснулся оттого, что рядом с моей койкой, на полу, кого–то разместили. Открыв глаза, я увидел, что со мной рядом на носилках лежит раненый майор медицинской службы. Постепенно разговорившись с ним, я узнал историю его ранения. Оказалось, что это тот самый хирург, который делал мне операцию! Он определил это сразу, как только я рассказал ему про свое ранение и где мне делали операцию. После того как нас увезли, на медсанбат произвели налет немецкие бомбардировщики. Операционный шатер разбомбили, многие раненые и сотрудники госпиталя погибли при бомбежке, а он (хирург) получил тяжелое осколочное ранение в живот и, по его мнению, часы его сочтены. Я пытался его успокоить, что все обойдется, на что он ответил, что ему лучше знать, с каким ранением все обойдется, а с каким не обойдется. Вечером меня отправили дальше, в тыл. Раненый майор был нетранспортабельный — его даже не переложили на койку. Каждое неосторожное движение вызывало у него адские боли. На прощание я еще раз поблагодарил за операцию и пожелал скорейшего выздоровления. Он горько улыбнулся, пожелал мне всего хорошего, а о себе сказал, что его песенка спета, с ним все кончено. Эту горькую, печальную истину подтвердила и сопровождающая нас медсестра, когда меня погружали в санитарную машину.
Очередной эвакогоспиталь, а может быть, опять медсанбат, представлял собой большой барак с двойными, двухэтажными нарами, в три ряда. Меня положили на нижние нары. Лежали мы еще в гимнастерках, наши шинели лежали в ногах, а сапоги (со мной путешествовал один сапог) под нарами. Несмотря на большое помещение и большое количество раненых, порядок поддерживался хорошо, медсестра и санитарки заботливо ухаживали за ранеными. Тем, у которых были забинтованы руки, они сворачивали «козьи ножки». Курить разрешалось, но не всем сразу, а по одному. Барак хорошо проветривался, и воздух был сравнительно чистым. На новом месте после очередных уколов и измерения температуры я опять уснул. Проснулся от оживления в бараке, ко мне рядом кого–то укладывали, снимая с носилок. Раненые балагурили:
— Лейтенанту повезло, под бок ему положили молодую и красивую.
Я с трудом повернулся и ощутил около себя что–то твердое. Возле меня лежала девушка, лейтенант медицинской службы, в гипсе с ног до головы. Открытым было только лицо. Девушка была в забытьи, лежала с закрытыми глазами и лишь изредка по ее лицу проходила судорога от боли. Что с ней было и что с ней стало, я не знаю, так как утром меня опять погрузили в машину и повезли к железнодорожной станции. Там нас погрузили в вагон госпитального поезда, причем не в телячий грузовой вагон, а в пассажирский со всеми удобствами. Меня положили на верхнюю полку, и как только поезд тронулся, я опять заснул. Надо сказать, что я всегда отсыпался дня три, восстанавливаясь после бессонных суток непрерывных боев, маршей, ранений и операций.
Меня разбудили грохот и разрывы бомб: немцы бомбили эшелоны и станцию. В окно мне было видно зарево пожара, запахло гарью, поезд остановился у большого железнодорожного узла. На соседнем от нас пути горел поезд с ранеными. Раненых вытаскивали из огня и укладывали недалеко от горящего поезда на землю. Картина была не из приятных, а точнее — ужасная. Уже после войны я видел подобную картину на полотне художника в Ленинградском военно–медицинском музее.