За два дня до 20 марта * я собрался пойти в Тюильри проститься с Бонапартом; я не видел его с того дня, когда он говорил со мной на балу у Люсьена. Галерея, где он принимал посетителей, была полна народу; его сопровождали Мюрат и флигель-адъютант; он шел почти не останавливаясь. Когда он подошел ближе, я поразился происшедшей в нем перемене: помертвевшие щеки ввалились, очи горели диким огнем, лицо побледнело и помрачнело, вид сделался угрюм и страшен. Меня уже не влекло к нему так, как прежде; не желая стоять у него на пути, я сделал движение, чтобы уйти. Он бросил на меня взгляд, словно припоминая, сделал ко мне несколько шагов, затем повернулся и удалился. Быть может, он увидел во мне предупреждение? Его адъютант приметил меня; когда я скрылся в толпе, он стал искать меня глазами за спинами заслонявших меня людей и попытался вновь увлечь консула в мою сторону. Эта игра продолжалась почти четверть часа: я все время удалялся, Наполеон, сам того не подозревая, все время шел за мною следом. Я так и не смог уразуметь, что двигало адъютантом. То ли он не узнал меня и вид мой показался ему подозрительным? то ли, напротив, узнал и хотел, чтобы Бонапарт поговорил со мной? Как бы там ни было, Наполеон ушел в другую залу. Побывав в Тюильри, я удалился с чувством выполненного долга. Я всегда с великой радостью покидал любой дворец, из чего явствует, что мне там не место.
Возвратившись во «Французскую гостиницу», я сказал друзьям: «Верно, стряслось нечто особенное, чего мы не знаем, ибо Бонапарт, если только он не болен, не мог так сильно перемениться». Господин Бурьен оценил мою необычайную догадливость, он только перепутал даты *; вот его слова: «Вернувшись от первого консула, господин де Шатобриан объявил своим друзьям, что заметил, как сильно изменился первый консул и какой зловещий огонь горит в его глазах».
Да, я заметил это: зло дается высшему уму не без боли, ибо это чужеродный плод, который ему не пристало вынашивать.
Два дня спустя, 20 марта, печальное и дорогое сердцу воспоминание подняло меня спозаранку. Господин де Монморен некогда выстроил себе дом на бульваре Инвалидов, в том месте, где его пересекает улица Плюме. В саду этого дома, проданного во время Революции, госпожа де Бомон, тогда еще совсем девочка, посадила кипарис и не раз, когда нам случалось проходить мимо, показывала мне его: с этим кипарисом, происхождение и историю которого знал я один, я и собирался проститься. Он существует и поныне, но чахнет и едва достает до окна, под которым холила и лелеяла его рука женщины, ушедшей навсегда. Я отличаю это бедное деревце от трех или четырех деревьев той же породы; кажется, оно тоже знает меня и радуется, когда я прихожу; меланхолические порывы ветерка склоняют ко мне его пожелтевшую голову, и оно что-то шепчет в окно опустевшей комнаты: таинственная связь меж нами порвется лишь со смертью одного из нас.
Отдав благоговейную дань памяти, я спустился по бульвару и пересек площадь Инвалидов, затем по мосту Людовика XVI прошел в сад Тюильри и вышел из него возле флигеля Марсана туда, где нынче проходит улица Риволи. В начале двенадцатого до меня донеслись голоса: мужчина и женщина выкрикивали официальное сообщение; услыхав его, прохожие останавливались как вкопанные. «Особая военная комиссия, созванная в Венсенне,— кричали глашатаи,— приговорила к смертной казни Луи Антуана Анри де Бурбона, родившегося 2 августа I772
года в Шантийи».Этот крик поразил меня как гром среди ясного неба; он изменил мою жизнь так же, как изменил жизнь Наполеона. Вернувшись домой, я сказал госпоже де Шатобриан: «Герцог Энгиенский расстрелян». Я сел за стол и начал писать прошение об отставке. Госпожа де Шатобриан этому нимало не воспротивилась и с большим мужеством смотрела, как я пишу. Она прекрасно сознавала грозившую мне опасность: шло следствие по делу генерала Моро и Жоржа Кадудаля; лев лизнул крови; было не время злить его.