Индианки, которые вышли на берег около нас, были не так малы ростом: в их жилах кровь чероки смешалась с кастильской кровью. Две из них походили на креолок из Сан-Доминго или Иль-де-Франса, но были желтокожи и хрупки, как женщины с берегов Ганга. Эти две жительницы Флориды, приходившиеся друг другу двоюродными сестрами — их отцы были братьями,— послужили мне моделями: одна — для Атала, а другая для Селюты *; впрочем, они превосходили нарисованные мною портреты, ибо их отличала та правда разнообразной и изменчивой природы, та своеобычность, рожденная расой и климатом, которые я передать не сумел. Было нечто неизъяснимое
в этом овале лица, в этой матовой коже, словно подернутой легкой апельсиновой дымкой, в этих черных, как смоль, пушистых волосах, в этих удлиненных глазах, полуприкрытых атласными веками, которые поднимались так неспешно, наконец, в двойной обольстительности индианки и испанки.
Появление дикарей изменило наши планы; торговые агенты начали расспрашивать индейцев насчет лошадей: решено было раскинуть лагерь близ табуна.
По равнине, где мы расположились, бродили быки, коровы, лошади, бизоны, буйволы, журавли, индюки, пеликаны: птицы расцвечивали зеленое поле саванны белыми, черными, розовыми пятнами.
Наших торговцев и охотников снедали бесчисленные страсти: не те страсти, что связаны с чинами, воспитанием, предрассудками, но страсти природные, глубокие, безоглядные, идущие прямо к цели, страсти, свидетели которых — дерево, рухнувшее посреди дремучего леса, неведомая лощина, безымянная река. Чаще всего любовь бросала испанцев в объятия крикских женщин: главную роль в этих романах играли
Земля — чудесная мать; мы выходим из ее лона; пока мы малы, она кормит нас грудью, полной млека и меда; когда мы вступаем в пору юности и зрелости, она щедро дарит нам свои чистые воды, зерна и плоды; она повсюду оделяет нас тенью, влагой, пищей и постелью; когда мы умираем, она вновь отверзает нам свое чрево, накидывает на наши останки покров из трав и цветов, подспудно приобщая нас к своей стихии, дабы впоследствии вновь произвести на свет в какой-нибудь изящной форме. Вот о чем я думал, пробуждаясь и бросая взгляд на свод небес, нависший над моим ложем.
Мужчины проводили целые дни на охоте; я оставался с женщинами и детьми. Я был неразлучен с моими лесными нимфами: одной надменной, другой — печальной. Я не понимал ни слова из того, что они говорили, они также не понимали меня; но я носил им воду для питья, собирал хворост для костра, искал мох для постели. Они ходили в коротких юбочках, корсетах, индейских плащах и любили пышные рукава с разрезами на испанский лад. Голые ноги свои они украшали ромбовидными кружевами из бересты. Они вплетали в волосы букеты цветов или волокна тростника, увешивали себя цепочками и ожерельями из стеклянных бусин. В ушах у красавиц алели багряные зерна; говорящий красавец попугай — птица Армиды — либо помещался у них на плече, словно изумрудная застежка, либо сидел на руке, как ястреб у знатных дам десятого столетия. Чтобы придать упругость груди и рукам, они натирались апойей или американской чуфой. В Бенгалии баядеры жуют бетель, на Востоке египетские танцовщицы сосут смолу с острова Хиос; индианки из Флориды перетирали своими лазурно-белыми зубками капельки
Я был слаб и, чтобы ободрить себя, искал проявлений слабости в других. Камоэнс любил в Индии черную рабыню берберку — так отчего же мне не принести дань восхищения двум юным желтокожим султаншам? Разве Камоэнс не обращал Endechas, или стансы, к Barbara escrava?40
Разве он не говорил ей:A quella captiva,
Que me tem captivo,
Porque nella vivo,
Jâ naô quer que viva.