Читаем Шаутбенахт полностью

Это состояние — человека, которого волокут, — держало в таком напряжении с непривычки, что душевных сил просто не оставалось на то, чтобы, скажем, ужаснуться. Каково было ступать всякий раз в пустоту — под ногою лишь в последнюю секунду чувствуя опору, и то не шире следа от собственной подошвы, словно это тебе подставляет руки умонепостигаемая сила.

Муня никогда не страдал высотобоязнью, зато сохранил из своих детских фобий одну, которую психологи определяют как сугубо возрастную: этакий инфантильный солипсизм — за гранью видимого нет ничего. Силы, которые тебя морочат, могут имитировать и шаги горничной, и голоса родителей, и Аннеттин — все равно по ту сторону (чаще всего это означало ту сторону двери «ватера», где Муня как раз засел) пропасть.

Отныне такого рода фантазиям было где разгуляться — аж до спазмы, именуемой акрофобией; отныне лицо (недавно еще цветная открытка) чернело провалом, слившимся с бездною под ногами, — а что идешь все же, ступаешь по чему-то, так это какой-то джинн, какой-то вихрь адских исчадий подставлял (из своих неведомых адских побуждений) ладошку за ладошкой, — но никакой уверенности не было, что в следующий миг нога не провалится… Оттого Муня так вцепился в жгут — словно был готов на нем в случае чего повиснуть.

Уж сколько времени он мучился жаждой — потом забывал об этом: не было сил отвлечь свое внимание, достать одной рукой фляжку. Ляп-ляп-ляп изнутри (издаваемое разлипавшимися губами, отлипавшим от нёба языком) было неотличимо от такого же шлепанья снаружи: якобы по Арагонскому нагорью, опаленному, обветренному, плелась слепотысяченожка… Или чудища, и всякие демоны, и все ужасы, впрямь сгрудившиеся позади голубой фанеры (давеча сгоревшей), только звукоподражают, а на самом деле никого нет и он, Муня, один?

Чтобы рассудку не сорваться с карниза, он вытянул перед собой руку — проверить: кто впереди, чья спина — или перепончатое крыло? Или ладонь будет хватать одну пустоту? Только не успел, стальные клещи стиснули ему плечо.

— Mamita mia!

В затылок полыхнуло стоном облегчения — передававшегося и ему.

Чары как сдуло.

Простейшая мысль: а зачем так держишь — будто упадет? Это относилось к поводку. Левая рука теперь без усилий лежала на уже досконально изученной горбушке ременного жгута. Стало возможным даже касаться его кончиками пальцев, а то и совсем на секунду отдернуть их и тут же назад («как будто летать учился»), или опуститься на соседнюю кожаную горбушку — но не дальше, на далекие полеты рука еще не осмеливалась. Муне и так уже раз «утешительно» отдавили пятку.

Тем не менее прогресс был очевиден, и от этого становилось легко на сердце, как «от песни веселой». Настроение было отличным, на память приходили разные события, следуя неисповедимыми путями ассоциаций. А когда душевная бодрость сообщилась телу, да так, что уже и голод пробился сквозь жажду, как росток в пустыне, и пришлось свободной рукой нащупывать флягу в торбе — чтоб росток голода полить, тогда-то все движение и прекратилось; ремень повис — Муня чуть его не выронил. Значит, они уже три часа как шли, и собака Люцифер остановилась по будильнику… по одному из своих будильников, которые небось болтались на ней призовыми медалями.

Садясь — и придерживая поводок, — Муня наткнулся на… странное чувство — ощущать в кромешной тьме чей-то торс в натуральную величину. «Эй, ты кто?» — его тут же окликнули, но он не захотел говорить ничего, не хотел слышать звук собственного голоса. Он был не прочь послушать, о чем говорят вокруг — люди, чьи тела можно было теперь только лепить из мрака, — но те тоже друг друга словно «избегали». Слышались шорохи, звуки, даже реплики — и ни одного диалога, никакой переброски фразами.

Устыдились. Своего общего позора, скромники. А какие скоты были, какие безмозглые животные!.. Так теперь Муня думал о революционерах. Не о революционерах, конечно, — в праве так зваться он им давно отказывал, много чести. Это была роковая ошибка: революция должна была начаться в другой стране, не такой отсталой, как Испания (кому приятно сознавать, бедный слепой Муня, свое банкротство).

«Свинство!» В гневе Муня вскричал это по-испански, на языке адресата — во фляжке была не вода, а вино — теплое, недостаточно жидкое. И ничего не попишешь — придется пить.

В сердцах сминая в пальцах хлебный мякиш и давя вареную фасоль — добытые в торбе, — Муня подносил рот к горсти, как к корытцу, разве что не хрюкал при этом; нельзя однозначно объяснить, почему он так ел, кому назло. А теперь глоток из фляги и — Viva Espa~nca, как кричали фашисты из своих окопов.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже