По красной нитке, некогда связывавшей отчикнутый глаз с сердцем, ползет дрессированная отныне блоха. Она больше не скачет, теперь она медленно ползет — потому что дрессированная, потому что Муня стремится покончить с анархией мыслей. Нитка — провод, на конце провода повис молочно-белый шар, таких — три пары, заполненных электрическим светом, под кремовой лепниной потолка. В «Городском кафе» на Рамблас под одним из шаров, за соседним столиком, происходил такой диалог (Муня внимательно слушал немецкую речь, для него, в отличие от обоих споривших, фактически родную; впрочем, тот, что был в форме, говорил неплохо — с тем варварским произношением, которое выдает жителя бывших австрийских колоний, составляющих нынче весь этот автократический гадюшник на юге Европы; второй был праздный нордический турист, как показалось Муне, капитулянт и, судя по некоторой шепелявости, датчанин):
ВТОРОЙ. Надо только представить себе со всеми натуралистическими подробностями, как тобою — подчеркиваю,
ПЕРВЫЙ. Готтентот, исповедующий Нагорную проповедь, — фальшивый идеал. Настоящего готтентота Нагорной проповедью не проймешь. А вырядившийся дикарем выпускник Кембриджа напрасно полагает, что это лучший способ избавляться от пороков буржуазной цивилизации. Современный мир и без того полон лицемеров как никогда еще.
ВТОРОЙ. Лицемерие — этим словом низшая ступень определяет свое отношение к высшей, в сфере нравов, поведения, искусства. Для кого-то ты лицемер — раз Торвальдсену предпочитаешь Генри Мура. Ну, а для кого-то — раз сморкаешься не в руку, а в платок.
ПЕРВЫЙ. Есть что-то дамское в пацифистах — сказал один великий поэт.
ВТОРОЙ. Если б он был действительно великим — он бы этого не сказал. Это не Оскар Уайльд, случайно?
ПЕРВЫЙ. Вы пытаетесь воздействовать на меня зрелищем боли, страданий, причиною которых я лично являюсь. Но есть какая-то последовательность, какой-то порядок — что за чем идет. Я не причина, я следствие — тех же повисших на ниточке глаз, каши из костей и мяса, вытекшего мозга. Ваши же полкило натурализма — можете их взять обратно. Бомбардировка Мадрида была раньше — потом уже моя граната. Нет! И в страдании — и в страдании тоже — существуют временные приоритеты. Морально боль не равна боли, смерть — смерти, даже если это смерть ребенка.
ВТОРОЙ. Именно этого-то вы и не понимаете: что человек, как сотворенный по образу и подобию Божию, существует в вечности — значит, только в настоящем времени. Всякий миг суверенен и самоценен, включая и миг страдания. Но нужно преодолеть земное притяжение, чтобы это понять…
ПЕРВЫЙ (
ВТОРОЙ. Это ты говоришь, игемон.
Перед Муней стояла тарелка с маленькими, как мидии, пирожными. Назывались они «эстрелла», это была здешняя специальность: янтарного цвета дольки с облитым глазурью гребешком и тончайшей, как засушенный лепесток, корочкой по краям, внутри заварной крем и чуть-чуть персикового варенья. Муня был не в силах остановиться (он был ужасным сладкоежкой), двумя пальцами он подносил ко рту «эстреллу», надкусывал кончик и слизывал первую капельку выступившего из трещины крема. Он лакомился вызывающе: слегка запрокинув голову, наблюдая из-под опущенных век, как медленно исчезает «эстрелла», наконец, к липким губам прикасаются такие же липкие пальцы, — после чего брал следующую.
Но уши — внимали чужим разговорам; это были трубы, ведущие непосредственно в мозг. «Слышимость важнее видимости», — подумал Муня… подумалось Муне, у него все еще не хватало воли всецело управлять своей мыслью — думать исключительно о том, о чем хочешь (не путать со свободой мысли: что хочу, то и думаю). В его положении это было даже утешительно — так себя уговаривать: мол, одно-единственное слово часто на всю жизнь западает в душу, а сказавшего — назавтра можешь уже не узнать.
За соседним столиком сменилась пара. Он — немолодой толстяк, она — девчонка. Муня, у которого сентавос в кармане оставалось не больше, чем «эстрелл» в тарелке, про себя обозвал девушку скверным словом, а мужчину и вовсе погнал штыком через линию фронта к фашистам. В итоге получилось все наоборот: до кого фашистам рукой подать — до него; толстяк же небось благоденствует себе в Барселоне, а эту девушку — и не подозревающую, что есть такой Муня, революционер, — он бы мог теперь узнать только своими якобы зрячими пальцами — так вроде говорят о слепых (общество позволяет им это, девушки терпят). Сценка «Слепой и девушка» возможна исключительно как пантомима, в роли слепого республиканца — Жан-Луи Барро.