— Ты спросил, Разноглазый! — возмущённо каркнул он. — Будто не знаешь этого отродья! Никто ему головы не рвал. Прёт как бульдозер, ничего не видит — ну и вот, поскользнулся.
— Бывает, — согласился я. — Бывает.
— Уберёшь побыстрее?
— Будет стоить, — сказал я, — будет стоить.
— Не вопрос! — Он яростной рукой растолкал посуду, то из-за батареи бутылок, то из-под широкого блюда с жирно наваленными кусками жареного мяса извлекая комки денег. — Никогда я тебя насчет бабла не обижал, — гудел он, успокаиваясь. — Имею понятие. — Комки полетели ко мне. — Боны берёшь? — Порхнули и боны. — Аванс!
Последнее слово он произнёс крепко, с уважением, с удовольствием, как что-то выученное с огромным трудом, но навсегда. Я пересчитал деньги, боны, сунул их в карман и кивнул. Муха, который аккуратно пристроился поближе ко мне с маленькой тарелочкой и сидел, сжав вилку, сжав губы, облегчённо завозился, зацепил кусочек и понёс его ко рту. Откидываясь на спинку стула, я посмотрел на сидящих за столом.
Усталость рисует мне близорукие картинки. Чудесно плывут очертания лиц, движения рук и ртов. Десяток мужиков выпивают и закусывают, словно деловито обслуживают вверенный им механизм: станок, двигатель, сложную машину. Над этим цехом вибрировал в такт потолок. Я открывал глаза — потолок вздрагивал, закрывал — потолок успокаивался. Когда я, зевнув, открыл глаза в очередной раз, то увидел уже не потолок, а небо: не просто серое, а словно изжёванное и замусоленное. Ниже неба была стена дома: не просто грязная, а намеренно заляпанная грязью и граффити. В стене помещалась крепкая дверь, а над дверью — вывеска РЕСТОРАН. На фоне этого великолепия стайка детишек лениво бросала грязью в патлатого, бородатого, невероятно неопрятного и невероятно похожего на пугало мужика. Хрипло ругаясь, пугало уворачивалось. Комок жирной жёлтой глины попал в его пиджак и прилип.
— Брысь! — крикнул Муха, подбирая камень и прицеливаясь. Камешек глухо бумкнул по лбу смазливого, с проклятьями отскочившего херувима. Мальчишки и девчонки разбежались. Пугало виновато подошло к нам.
— Что ж ты, поц, — сказал Муха сурово. — Постоять за себя не можешь.
— Чего я, — торопливо, смущённо, проглотив половину звуков коротенькой фразы, так что оставшаяся половина выплюнулась порцией клейстера или липкой школьной каши, — отозвалось пугало. — Я ничего, что, я привычный.
— Вот засранец! — Муха гневно напряг узкие плечики. — Ты же человек, Жёвка!
Это было не совсем справедливо. Жёвка был школьным учителем — самым последним и презираемым парией. Рядовые школьные учителя давно смирились со своим положением неполноценных. Их били, над ними глумились, их гоняли собаки, преследовали дети и презирали взрослые. Муха проявил героизм, не отвернувшись от друга детства, но ничего не получил взамен. Если он ждал любви и благодарности, то лучше было бы завести собаку.
Жёвка что-то проворчал и попытался улизнуть. Муха схватил его за рукав.
— Куда? Пошли. — Он брезгливо вытер руку о штаны на заднице.
Внутри РЕСТОРАНА — общепита с претензией — уют обеспечивался обилием хлама. Поверхность стен милосердно прикрывали картины, сами прикрываемые забытой после какого-то праздника мишурой. Потом поверх этого добротного стиля прошёлся дизайнер, вдохновлявшийся кислотой, и мишура стала отражаться в ядовитом блеске столов удручающе авангардной формы. Стулья были неудобные, окна — грязные, кухня — хорошая, но для ресторана слишком простая. Везде, куда можно было хоть что-то приткнуть, громоздились дорогие сердцу декоратора артефакты, часть пространства хозяин заведения отвоевал для своей коллекции дубовых панелей.
— Коньяка бутылку, — распорядился Муха, — салфетки, рюмочки и порцию мяса в горшочке.
Официант кивнул и грузно удалился. Я смотрел, как он уходит — словно не идёт, а медленно пропадает в дыму и так же медленно (прошёл день, прошла ночь) появляется вновь: серой скалой, глыбой, камнем, остовом дома, с которых утренний ветер сдул туман; точно такой же, как столетие назад, в серой белой куртке, со стянутой пластырем бровью, — но с подносом, с заказом в руках.
— Уважают, — сказал Муха одобрительно. — Шевелятся. — Он придвинул к Жёвке глиняный горшочек (за горшком, отставая на треть шага, прогибаясь, последовал пахучий дымок). — Поешь, поц.
Жёвка схватился за ложку. Муха важно разлил по рюмкам коньяк.
— Прошу аттенции!
Жёвка не донёс третью ложку до рта:
— Чего?
— Рот закрой и слушай, вот чего.
Жёвка послушно захлопнул пасть и с грустью посмотрел на несъеденный кусок. Коричнево-прожаренная, в оборках румяной сметаны корочка мяса, благоухая, дыбилась из ложки под гипнотизирующим голодным взглядом.
— Примерно сегодня, — сказал Муха, — ровно сто лет с тех пор.
Мы выпили. Местный коньяк каждый раз удивлял меня чем-то новым. Сейчас ёжиком, набором колючек он покатился в желудок, и каждая колючка была живым проворным существом.
— За события, — сказал я.
Жёвка завозился.
— Не хочу я событий, — мяукнул он. — Мне и без того плохо.