Я знал, что она хотела как лучше, но вышел из ее кабинета с опущенной головой и жгучими слезами ярости на глазах. Да что она в этом понимает, крыса старая?! У миссис Свонсон огромная семья, если верить фоткам на стенах — штук десять детей и внуков штук тридцать, у миссис Свонсон огромная квартира на западной стороне Центрального парка, дом в Коннектикуте и ноль понятий о том, каково это, когда — щелк! — и в минуту все сломано, все исчезло. Легко ей посиживать в своем хипповском кресле и разглагольствовать про внеклассные занятия и незапертые двери.
Но неожиданно дверь и впрямь открылась — там, где я того и не ждал: в мастерской Хоби. «Помощь» со стулом, которая, по существу, заключалась в том, что я стоял возле Хоби, пока он обдирал ткань с сиденья, чтобы показать мне, как глубоко дерево изъедено червями, как неумело стул чинили и прочие ужасы, прятавшиеся под обивкой, быстро переросла в два-три на удивление захватывающих вечера в неделю после школы: я наклеивал этикетки на пузырьки, мешал кроликовый клей, рассортировывал по коробкам крепеж для выдвижных ящичков («мелочь пузатую»), а иногда просто наблюдал, как он обтачивает ножки стульев на токарном станке. Магазин наверху по-прежнему был закрыт, металлические ставни опущены, а здесь, в магазине-под-магазином, тикали напольные часы, румянилось красное дерево, свет собирался в золотые лужицы на обеденных столах — в кунсткамере под лестницей жизнь шла своим чередом.
Ему звонили из аукционных домов со всего города — и еще частные клиенты, он реставрировал мебель для «Сотбис», «Кристис», «Галерей Теппера», «Дойла».
После уроков, под дремотное тиканье напольных часов он показывал мне, как разные породы дерева отличаются блеском, пористостью и цветом — глянцевитую рябь тигрового клена и пузыристое зерно каштана с наплывами, какой разный у них вес и какой разный запах — «иногда, если до конца не уверен, что это у тебя такое, проще всего понюхать», — как дуб отдает пылью, а красное дерево — пряностями, как бьет в нос запах черемухи и какой цветочный, янтарно-смоляной аромат исходит от палисандра. Пилы и перьевые сверла, рашпили и напильники, полукруглые стамески и стамески-клюкарзы, скобы и усорезы. Я узнавал все о глянце и позолоте, о том, что такое шип, а что — гнездо, учился отличать патинированный псевдоэбен от настоящего эбенового дерева, гребни-навершия ньюпортовских стульев от наверший «коннектикута» и «филадельфии» и понимать, почему один чиппендейловский комод из-за своей срезанной верхушки и массивности ценится ниже комода на ножках-скобках одного с ним года — с каннелированными боковыми пилястрами и выдвижными ящиками «истерических», как выражался Хоби, пропорций.
Из-за тусклого света и опилок на полу иногда казалось, что тут — будто на конюшне — стоят себе покорно в полумраке высоченные животные. Хоби помог мне разглядеть одушевленность в хорошей мебели: тем, что о разных предметах он отзывался как о «нем» или о «ней», тем, как по-настоящему редкие образцы отличались от своих нескладных, угловатых и вычурных собратьев почти животной мускулистостью, и тем, как ласково он проводил рукой по темным, блестящим бокам буфетов и комодиков, будто животных гладил. Учителем он был хорошим, и очень скоро пошагово объяснив мне, как правильно осматривать мебель и как ее сравнивать, он научил меня отличать копию от подлинника: по слишком ровно стершемуся покрытию (антикварная мебель всегда изнашивалась несимметрично, по краям, которые были обточены на станке, а не оструганы вручную рубанком, машинную обточку можно было нащупать натренированными пальцами даже при слабом свете), но в основном по плоской мертвечине дерева, которому недоставало определенного сияния — волшебства, которое рождалось после того, как дерева веками касались руки. Стоило только мне подумать о судьбах этих почтенных старинных комодов и секретеров, о судьбах куда более долгих и тихих, чем человеческие, и я проваливался в покой, будто камень в глубокие воды, да так, что, когда пора было уходить, я, ошеломленно моргая, выходил в грохот Шестой и с трудом вспоминал, где нахожусь.
Но больше, чем работой в мастерской (или в «госпитале», как называл ее Хоби), я наслаждался самим Хоби: его усталой улыбкой и элегантной сутулостью гиганта, закатанными рукавами и непринужденной шутливой манерой общения, его привычкой утирать лоб внутренней стороной запястья, как делают рабочие, его терпеливым добродушным нравом и ровным здравомыслием. Но хоть говорили мы редко и о пустяках, простыми наши разговоры назвать было никак нельзя. Даже у легкого «как дела?» незаметно появлялся тонкий подтекст, и мое неизменное «хорошо» он мог сам раскусить без труда, ни о чем меня не спрашивая. И хотя он редко меня о чем-либо расспрашивал, я чувствовал, что он понимает меня куда лучше всех тех взрослых, чья работа как раз заключалась в том, чтоб «залезть мне в голову», как любил выражаться Энрике.