Балан и перевозчик выходят на верх, им становится виден весь остров. Плоские огороды пересечены тремя оврагами и прямыми каналами от колодца, по которым ярко разгорелась зелень. Капустная белая площадка прерывается там, где чернеют кавуны. Близко от колодца под вербой стоит шалаш. Балан направляется к нему по краю острова. Длинные тени лозовых веток пятнают идущих.
Перевозчик думает вот что:
«Я был очень неприятно застигнут, когда старик принес мне платок. Прежний дом стоял над рекой, работали два верблюда. С их ртов падала пена на капустные кочаны, и голубые жилы на руках старика потрескались от жары.
Сперва нужно через перелаз, и начали лаять собаки. У черной красные глаза. Она лежит в конуре за влажной крапивой. Перед конурой стоят две яблони со стволами, вымазанными вапном. Передняя правая нога у собаки перебита, а хвост сухой без шерсти, так что просвечивает красная кожа. Из-за второго забора, сплетенного из засохшего теперь лозняка, отозвалась другая собака. А первую звали Цыган.
На базаре воняли мясо и кровь, собравшие мух. А здесь пахнет рекой. В самом ее истоке на горе, задолго до водопада, когда она еще ручей, бегущий по степи, я видел длинные цепочки лягушечьей икры. Притом несколько теплый туман, сквозь который, как здесь сквозь жару, долетает холод близкой воды. Надо снимать сапоги, и ноги, красные и вспухшие от ходьбы, делаются белыми, если сразу в воду. Она текла под дождем, и еще вчера куры прятались под кусты крыжовника и хохлились от тяжелых капель.
Сами капли похожи на крыжовник. Там он был великолепный.
Пока моя мать услужала старухе, я пошел в сад к кустам. Выглядывая из-за веток, я осмотрел дом за стволами. Крашеные ставни закрыты. На холодных потолках внутри острые лучи от окон. В комнатах не было мух. Здесь за окнами гудели пчелы и дрожали яблони, а с базара шел звон.
Я сел в траву под кустом понезаметней и стал срывать и есть крыжовник. Я торопился, он был кислый, сладкий, волохатый и лопался на зубах. Нельзя было кончить, но я съел много. Тогда, развернувши платок, который мне дали на праздник, и набравши полный, я связал его уголки и понес к муру. Там я положил его в траву у перелаза и прикрыл лопухом. После крыжовника мне захотелось пить. Боясь войти в большой дом, я увидел в сенях, разделяющих хату кухарки на две половины, полное чистое жестяное ведро. Рядом стояла тоже жестяная кружка. На глиняном полу под скамьей было небольшое темное пятно от пролитой недавно воды. Я зачерпнул кружкой, выпил все и черпнул снова.
Вдруг я услышал, что по двору идет старик. Он держал в руке мой платок. Узелок, полный крыжовника. Он спросил:
– Кто это оставил?
Мне было жалко платка, и я ответил:
– Я.
Он подал мне узелок молча и пошел в дом. Зачем мне это? Я спускаюсь к берегу. С чем обратиться к молчащему человеку? Неспрошенный на все, что слышит, должен отвечать молчанием. Я спускался к берегу за листьями молча, дыша тихонько, обнимая не руками, а глазами. Я видел белое голое тело. Я не мог шевельнуть ни ее рукой, ни веками, ни поторопить, ни замедлить, ни приблизить, ни отдалить и не мог сам оторваться.
Будь они прокляты, за кем я тянусь молча, неспрошенный, дыша потихоньку, обходимый молчанием в ответ на крики, молчаливым удивлением, забывчивым, не интересующий. А они мне интересны. Этого я не скажу никому.
Освещенная солнцем Дона входит в воду. Тонкие колени в чужих бегущих пальцах. Теплые слои ласкают кожу выше.
Повороты ее головы, улыбки своим мыслям, касание рук, заплетающих и укладывающих косы, медные, русые вокруг головы, владение своим телом, безраздельное. Легкие части, свободные и подвижные – все вырвано из зажатых рук проснувшегося вора… Не мое, не мое.
Как страшно мысли отгадать свой смертный конец: как ей страшно отдать все, чем владели руки и глаза-слу́ги, и оставить зеленое поле после смерти не свернувшимся и почерневшим, а сразу ощутить взаимосвязь власти навыворот, наоборот. Моя женщина, мной сознанные плечи, мной узнанные слова и моя жизнь через тело – спасительная рука в реке. Что я? Что за мысль? после… Это до меня и после чужие. А сам я молча за листами, их слуга, их блеск, отражение чужой власти и чужой мысли. А, прокля́тая, трижды про́клятая мимолетная мысль старика о слабодушном мальчишке, брошенная и забытая мысль! Я ее отраженье.