— Ты, конечно, читал, что мой брат Рейнальдо по приказанию нашей матери обманом увез меня и поместил в башню Роккасекка, чтобы держать там в заключении и не позволить осуществить мое призвание. Рейнальдо было предопределено сыграть роль искусителя, и он послал ко мне в камеру молодую леди, изумительно обаятельную блондинку, чего я не мог не заметить даже после того, как заклеймил ее пылающей головней. Я выжег знак креста на деревянной двери, чтобы она не могла возвратиться, и за это была мне потом Божья милость счастливого освобождения, о которой я уже говорил. Это история, о которой помнят всегда, но у нее было продолжение, известное не настолько широко. Рейнальдо искал подкоп под мою непреклонность далеко не одним этим способом. Вряд ли можно предположить, что в то время физически я мог выглядеть непривлекательным. Я был строен, как вряд ли когда-нибудь был строен ты, Саккетти. Кожа да кости, и я умел двигаться с грациозностью леопарда. Но в той тесной тюрьме я вовсе не мог двигаться. Я читал — Библию и Изречения из Писания, — и писал — одно или два незначительных сочиненьица, — и молился. Но я также, по необходимости, и ел. Голод — это такой же мощный позыв плоти, как похотливость, и даже более фундаментальный для нашей животной природы. Я ел четыре, а иногда и пять раз в день. Вкуснейшие мясные блюда, и деликатесные соусы, и самые изысканные миниатюрные тортики, далеко превосходящие
Он сорвал капюшон, обнажая то, что должно было быть его лицом. Обжорство так переполнило его, что исчезли все признаки лица, кроме отяжелевших от награбленного добра хомячьих щек и подбородка, которые окружали запачканное едой отверстие рта. Эта сдобная плоть походила не на лицо, а на огромные ягодицы, на которых глазные впадины выглядели едва заметными ямочками.
— Полагаю, ты теперь тоже любишь немножко полакомиться тортом. О, я заметил твой прожорливый взгляд на этот поднос с кондитерскими изделиями. Пере, пришло время подать мистеру Саккетти послание.
В то время как два его товарища, схватив меня за руки, принуждали встать на колени, третий кроликоголовый херувим подошел ко мне, пошевеливая своим малюсеньким розовым носом в предвкушении удовольствия; его пуховые крылья спазматически подрагивали подобно больному аритмией сердцу. Округлыми пальчиками он забрался в похожую на раскрывшийся цветок гноящуюся рану на его мошонке и выхватил из нее тонкую белую гостию, покрытую неразборчивыми письменами.
— Боюсь, что… я не… пойму.
— Конечно. Ты должен это съесть, — объяснил Фома Аквинский. — И тогда ты поймешь его совершенно точно.
Херувим силком запихнул хлебец (который имел тот же запах, который поднимался из ямы) мне в рот. Отпустив меня, ангелы дружно запели:
Как только тошнотворная сладость миновала мой рот, послание, подобно чудотворной лампаде, ослепительно ярко засияло своей невыносимой правдой.
— Как мог я не знать!
Я смог увидеть наши имена на гигантских письменах золотом по лазури так же отчетливо, как в любой книге: Джорджа Вагнера первое, затем Мордикея и всех других заключенных одно за другим, и в самом низу свое собственное.
Но не это было причиной боли, она была в несомненности того, что я
Аквинский, у которого не было никакого нимба, это откормленное на бекон брюхо, качающее кровь в огромную рогатую голову-тыкву, катался по полу, корчась от смеха. Его мычание наполняло комнату, заглушая нежное песнопение ангелов, и я проснулся.