Может, потому в жуткую пору репрессивного беспредела и миновала его лихая судьба, заканчивающаяся обычно коротким штампом в личном деле: «без права переписки». Вроде бы пронесло. А там и война с Германией за власть советскую. Угодил не в штрафбат, а на «трудовой фронт», или, как его еще называли, «трудармию». Где-то под самым Питером шанцевым инструментом орудовал. Тоже штрафники, только оружия им в руки не давали, а лишь кайло или лопату. Обычно в такие части брали репатриированных немцев с Поволжья или иных политически неблагонадежных. Может, та самая беспартийная принадлежность, а то и вольные высказывания, сообщенные «куда следует» верноподданным соседом или сослуживцем, сыграли свою роль. Судить не берусь..
Не удалось мне и у самого деда спросить, в чем именно он ненадежным показался советской власти, да вряд ли он мне, мальцу, сумел толком объяснить ту свою ненадежность. Но солдатский рядовой паек семье платили, значит, какая-никакая вера к нему, а была. На том и держались… Без пайка совсем бы худо пришлось моему подростку-отцу и его малолетнему брату, оставленными на попечении их матери, моей будущей бабушки-учительницы. Так и дождались они дня победы без особой надежды остаться в живых.
На второй год фронтовой жизни признали у деда неизлечимую болезнь и комиссовали по чистой. В теплушке до Тюмени почти месяц везли, а оттуда за два дня прошагал до Тобольска без сна и остановок. Видать, вятский корень и землемерская закалка не подвели, в очередной раз выручили рядового бойца. Дошел до дома и прямиком на операционный стол. Залатали, зашили, определили на службу в местный отдел земельного устройства. И опять все с той же мерной рейкой по полям и перелескам Тобольского плоскогорья. Но теперь хоть надолго от родной семьи и домашнего крова не отрывался.
Так, глядишь, и доработал бы до пенсии, если бы кто-то из сослуживцев не позавидовал его неуемности и отчаянному труду даже во время отпуска. Оказывается, во время отпуска всем, кто на государственной службе состоял, полагалось дома сидеть или чем иным заниматься, но только не работой. А дед мой еще и других, кто помоложе, привлекал этим делом заниматься, чтоб лишнюю прибавку к жалованью получить за счет неурочной работы.
Когда их подпольную организацию разоблачили, то кто-то из шибко сердобольных показал, что дед как-то по доброте душевной разрешил вдове их умершего ветерана-работника подводу дров увезти из поленницы, предназначенной для печей госучреждения. Кому какое дело, что малые дети вдовы той могли преспокойно от сибирского холода померзнуть. Кража госимущества! Вредительство! А как иначе…
Прокурор за такое самоуправство отмерил срок аж в 12 лет! Адвокат напирал на безупречную службу и на дедову инвалидность, как я потом из судебного дела узнал, в архиве мной обнаруженного. Помогло, но не очень. Удалось лишь четвертинку срока отщипнуть. Результат вышел все одно весомый — 8 годков лагерей. Может, и то сказалось, что отец мой, дедов сын, в то время свой срок отбывал за поимку вора на судне. Пусть малый, но все одно — срок. Яблоко от яблони, как ни крути, а завсегда рядом ложится. Наверняка и о том помянули на суде, мол, налицо семейка врагов народа.
Хоть и мал был, но помню, как пришли за дедом двое служивых при винтовках, а он в это время за домом сидел. Ждал, видать. Конвойные мужики в дверь стук-стук… Бабушка на порог вышла… И говорит тем, с ружьями на плечах: «Мужа дома нет, приходите позже». Хотела, значит, оттянуть минуту расставания.
А я, несмышленыш, как раз во дворе играл, решил знайство свое показать и ляпнул: «Бабушка, ты, наверное, не знаешь, дедушка на лавочке за домом сидит…» Куда тут деваться, забрали деда, увели… Ни слова тогда бабушка мне не сказала за ту правду мою. Но вот я-то ее до конца жизни помнить буду. На то она и правда, что с какого бока ни глянешь, а все разная. Вот только двух одинаковых правд мне видеть еще не приходилось. Потому иной раз и не знаешь: промолчать или рассказать все, как есть… Тут каждый должен сам за себя решить и носить в себе то свое решение, сколько на земле проживешь…
Не могу назвать точно год той очередной семейной трагедии, да и что он даст. Они в ту пору все одного цвета были — серые, один на другой похожие, ни один праздник их краше не делал. Но вот после смерти «вождя» народ вроде бы как оживился, смелее говорить начали, без прежней опаски, но все одно с оглядкой. Появилось новенькое словечко — «амнистия». Видно, бабушка об эту пору и написала письмо, да не кому-нибудь, а прямиком самому Климу Ворошилову. И ведь помогло! Пришла телеграмма с багровыми литерными буквами по всему тексту: с левого нижнего угла на верхний правый: ПРАВИТЕЛЬСТВЕННАЯ. Не в каждую семью, где такое же горе жило-обитало, почтальон принес с трепетом в руках такую грамотку, почитай что царскую.