«Неужели это
это
хорошо известно», (ММ-2. С. 788) – отвечает на этот вызов Воланд. (Мы выделили указательное местоимение «это» не случайно. Этим словом-жестом обозначается в романе Булгакова нечто, у чего нет имени на человеческом языке. Об этом «ЭТО» пойдет речь далее).Удивительный ответ, не правда ли? В самом деле, что сказал Воланд? Мы воспринимаем его ответ так, как будто он возразил Левию Матвею на его сомнение во всесилии Воланда. Но тогда, с точки зрения языковой нормы, формула ответа должна была бы иметь такой вид: «Нет ничего, что мне было бы трудно сделать», что является полным синонимом утверждений: «Мне легко сделать все» или «Я могу сделать все»; в свою очередь, подобные утверждения суть не что иное, как позиционирование себя в качестве самого Творца и Создателя. Но Воланд – только имитатор Творца – сказал, что ему «не трудно сделать ничего». С точки зрения грамматики он ошибочно употребил вместо винительного падежа родительный. И благодаря этой легкой речевой неправильности, ответ Воланда имеет вид ожидаемого слова, предсказуемого, но слегка отклонившегося от языковой нормы. Отрицательное местоимение «ничто» в винительном падеже точно бы обозначило и проявило смысл того, что только и делает дьявол. Он в живой ткани жизни делает дырки, прорехи, зияния, то есть именно «ничто». Он живого человека превращает в «ничто». Эту-то главную мысль, лишь слегка закамуфлированную, мы и обнаруживаем в двусмысленной фразе: «Мне ничего (
выделено нами – О. П.) не трудно сделать».Мы предлагаем читать этот эпизод «на каменной террасе» как объективацию внутреннего процесса, осуществляющегося в сознании тирана. Объективация эта совершается совершенно естественным для гения Булгакова путем театрализации, то есть разложением внутреннего диалога на разные голоса и разыгранные роли.
Появление Левия Матвея, замещающего Иешуа, вполне объяснимо:
Эта метафизическая драма «договора о казни» властителя с христианской церковью представлена в сцене на крыше Пашкова дома в обобщенном виде вне времени и пространства. Эти собеседники, эти две высокие договаривающиеся стороны, – власть и церковь – вечно ненавидят друг друга, но также всегда нуждаются друг в друге, когда речь идет о легитимации казни. Подчеркнем еще раз: в этой сцене перед нами разворачивается театрализованный и персонифицированный внутренний процесс окончательного оформления уже принятого решения. Решение о том, что мастер будет убит, – это необсуждаемая абсолютная данность, речь идет только об оформлении этого решения. Оно должно быть запечатано весомой, значительной властной формулой, имитирующей истинность божественного суда. Тут диктаторской власти на помощь приходит язык символических формул, призванный сакрализировать преступления власти. Источником пафосного и высокопарного языка, на котором власть формулирует смертные приговоры, как правило, является язык религиозного фанатизма. Филигранно разработана драматургия этой сцены, в которой самое отвратительное решение о тайном убийстве оформляется как неотвратимое, неизбежное и оправданное самой авторитетной нравственной инстанцией, как бы именем самого неназываемого Иисуса.
Именно потому, что эта формула найдена, имиджу Воланда удается остаться неповрежденным в сознании читателя. Его харизма, его величественное обаяние властителя, вершащего суд, согласуя свои действия с самим порядком вещей, и действующего как бы от имени самой необходимости, нисколько не пострадала. Такой поразительный эффект извлекает Булгаков, выстраивая эту, скажем прямо, страшную сцену, страшную потому, что предлагает читателю, преодолев головокружительную дистанцию между собой и властителем, проникнуть во внутреннее пространство властной головы.