Читаем Шелест срубленных деревьев полностью

Мачеха поморщилась, фыркнула от обиды. Один, видишь ли, лежит и мается… А она где? Целыми днями кожи вон лезет, на части разрывается, чтобы помочь ему, но все равно – какая неблагодарность! – для него она вроде бы и не существует. Все другие существуют: и невестка, и сын, и внук Сергей с женой Юргой, и правнук Ной, и живущий в Канаде старший внук Дима, и сестра Лея, уехавшая сто лет тому назад в Америку, и умершие брат Мотл, свояки Шмуле Дудак и Лейзер Глезер, и болтун Нисон Кравчук, звонивший десять раз на дню, и, конечно, Хена. А ее, Доры, нет. Он лежит на диване и назло ей с утра до вечера пялится на фотографию своей первой жены.

– Поймите, Гриша, я не против, чтобы Сламон Давидович на вашу маму смотрел, – как-то сказала она. – Смотрит – ну и пусть смотрит. Меня другое беспокоит.

– Что? – вежливости поинтересовался я.

– Он их громко зовет. И не во сне, а с открытыми глазами. И вашу покойную маму, и вашу тетю Лею, уже, наверно, тоже покойную… В комнате тихо-тихо, и вдруг голос: «Лея!» или «Хена!». А через минуту он начинает что-то бормотать под нос. Бу-бу-бу, бу-бу-бу – и трет платочком глаза.

– И о чем же он с ними говорит?

– Сразу и не разберешь. Слух у меня, простите, немолодой… могу и недослышать. Но в последний раз Сламон Давидович у Леи вроде бы полотенце просил, – смутилась Дора.

– Полотенце?

– Сил, говорит, моих больше нет. Принеси, говорит, Леечка, кухни полотенце, сядь рядом и отгоняй их всех от меня. Кого отгоняй, от кого отгоняй, я так толком и не поняла. То ли мух имел в виду, то ли что-то другое. Я подошла к нему и спрашиваю: «Может, Шлейме, тебе чем-нибудь помочь?» А он как цыкнет на меня: «Кто тебя звал?» Господи, лечу его, кормлю, мою, как дитя, а он слова ласкового не скажет. Только с ними… с мертвыми и якшается… Населил ими весь дом. Хожу и натыкаюсь на них – то на Лею, то на повитуху Мину, то, уж вы не сердитесь, на вашу маму, – пожаловалась мачеха.

– А о чем он с ней говорил?

– Просил прощения, что она на двадцать лет умерла раньше. Передо мной за те два десятка лет ни разу ни за что не винился.

В последнее время я и сам нередко замечал за ним странную и болезненную привычку – шевелить губами, как шевелит жабрами выброшенная на берег рыба, и что-то невнятное кому-то шептать. Это было как бы преддверием речи, косноязычием, которое таит в себе что-то недосказанное и нерастраченное. Сначала я думал, что это обрывки, клочки затверженной в хедере молитвы, что отец перед смертью решил исповедаться и о чем-то стыдливо попросить Бога, но сквозь невнятицу нет-нет да прорывались чьи-то имена, названия, возникавшие в его мелеющем сознании.

Чем хуже он себя чувствовал, тем настойчивей и злей требовал, чтобы к нему привезли – хоть на полчаса, хоть на десять минут – правнука. Он обещал, что суеверия не притронется к нему, не погладит по головке, чтобы не заразить его своей немощью, – только дали глянет и отпустит.

– Я хотел бы попрощаться с Ноем, – как-то сказал он мне, не понимая рокового смысла своих слов и не допуская никакого другого их толкования, кроме того, которое относилось к его собственному состоянию.

Ему и в голову не приходило, что нагрянула беда, и они оба – он, девяностолетний старец, доживший до патриаршего возраста, и двухлетний несмышленыш Ной – почти одновременно оказались на одной черте, которая отделяет жнь от смерти и которую – если верить диагнозу – каждый них мог перейти раньше другого.

Я, как заводная, механическая кукла, кивал головой; свято обещал, что Сергей, как только освободится от всех своих дел, обязательно привезет Ноя; всякий раз придумывал разные скороспелые и не очень убедительные причины, а отец никак не мог уразуметь, почему я своих обещаний не выполняю.

Прощаясь до следующего раза, отец долго задерживал мою руку в своей, словно старался взвесить, не умалилась ли наша блость, не убавилось ли тепла, и убедиться еще в чем-то для себя необычайно важном, чему он сам не находил названия.

– Отдыхай, – бросал я с какой-то отчаянной лихостью, направляясь к выходу. – Отдых – тоже лекарство. Вижу, тебе и говорить тяжело.

– Посиди еще немного. После моих похорон у тебя свободного времени станет больше! – отрезал отец. – А когда мне становится невмоготу, я от всех сам убегаю.

– Как убегаешь? Куда убегаешь?

– Отсюда не видно… Туда, где ты, Гиршке, никогда не был… Когда к сестре Лее… когда к братьям Моше-Янкелю и Айзику, а когда и к своему учителю Шае Рабинеру…

Он замолчал, облал пересохшие губы, согнул в коленях одеревеневшие ноги и продолжал:

– Вчера, например, как говорят, со смертного одра на собственную свадьбу сбежал… на Заячью поляну.

Подобие улыбки оживило его небритое лицо, в глазах сверкнули искры.

– Мама была в белом платье… С сережками… круглые такие, лучистые. – И он взглядом показал на выцветшую фотографию на стене.

Перейти на страницу:

Похожие книги