– А вот я – другое дело, – сказал Диармад. – Я-то помню довольно точно – и немудрено. Я и полное право имею все точно помнить. Скоро будет три недели, и вряд ли это время пролетело для меня незамеченным. Едва Микиль прослышал, что ты слег, сорвался он с места, и мне пришлось самому вести лавку, а я для этого гожусь совсем уже плохо. Не бывало ни вечера с тех пор, как ты заболел, чтобы он сюда не являлся. С восходом солнца он снова заявлялся в лавку, но пользы от него все равно было мало. Он то и дело засыпал прямо за прилавком, когда приходили покупатели. Микиль торчал здесь безвылазно и помогал сиделке, покуда не появлялась Майре Махонькая. Майре сидела тут каждую ночь. Она и сегодня под утро здесь была, еще прежде, чем Микиль ушел. Но в твоем сознании еще не было ни проблеска. Ты никого не узнавал. Сам я никогда не видывал больного, который бы уж так начисто лишился сознания. Когда я был болен, я тоже бредил, но так основательно без рассудка не оставался. Не пропадали у меня ни разум, ни память – хоть в какой-то мере: я узнавал людей, и понимал, что они говорят, и сам разговаривал с ними, хотя смысла в этих речах бывало не много. Но из твоего рта не вылетело ни слова – с того дня, как ты заболел, и до сегодняшнего утра, когда заговорил с Майре, дочерью Арта. И мало того, можно было подумать, что чувств ты тоже лишился. Ты ничего не замечал. Никто уж и не думал, что ты оправишься. Священник бывал здесь очень часто и не мог добиться от тебя ни слова. Скажу тебе – заглянет он совсем скоро и, обещаю, очень удивится и обрадуется. Да все удивятся и обрадуются, потому как ни у кого уже не осталось надежды на твое выздоровление. Но честное слово, ты все-таки оправился, слава Богу! Всякий, кто смотрит на тебя сейчас, никогда и не подумает, что ты тот же, что вчера. Никто не мог понять, что с тобою случилось. Сиделка говорила, будто это мозговая лихорадка, но не думаю, что ей хоть кто-нибудь поверил. Священник приводил сюда двоих или троих лекарей, посмотреть, нельзя ли как-то тебе помочь. Ни один ничего и не делал, просто смотрели на тебя и уходили. Вряд ли видал ты людей в такой растерянности, в какой все мы тут были.
Так Шенна постепенно собирал правду об этой диковинной закавыке – то от одних соседей, то от других, и наконец убедился в том, что время действительно утекло, каким бы путем ни двигалось. Но как пролегал этот путь и как могли истечь три недели, ничуть не запечатлевшись в его памяти, при том, что вместо них остались всего три часа, Шенна никак не мог уразуметь, и в конце концов ему пришлось сдаться.
Но все равно, едва только разум и чувства вернулись к нему, начал Шенна быстро выздоравливать. Кости его стали обрастать мясом. Как бы ни выпирали его ребра, вскоре их уже было не пересчитать. Руки и ноги постепенно стали такими же крепкими и плотными, как прежде. Он приходил в себя даже быстрее, чем Диармад Седой. Если природа его болезни сбивала людей с толку, то его выздоровление озадачивало их еще больше. Поглядев, до чего тяжкий недуг свалил Шенну и как он оставался без рассудка, без разума, без сознания, без чувств, люди говаривали, что ему больше не суждено подняться с постели. Другие же полагали, что, случись только Шенне оправиться от болезни, ему от этого будет только хуже, потому что он навсегда останется всего лишь дурачком, и уж лучше ему умереть, чем служить людям подобным примером. Прочие говорили, что дело еще хуже того, поскольку речь его так же утрачена, как и разум, и проживи Шенна хоть восемьдесят лет, он никогда больше не скажет и слова за всю свою жизнь.
Когда же теперь они обнаружили, что Шенна встал и быстро поправляется, что речь его жива и красива, что ни разуму, ни сознанию не сталось никакого ущерба, а сам он такой же проницательный и сообразительный, как и всегда, они, без сомнения, очень обрадовались. Но удивления было столько же, сколько и радости. И, честно вам скажу, они очень жалели, что не промолчали, покуда не узнали, что он собирается делать. Промежду собой они говорили так:
– Конечно, будь на его месте кто угодно другой, можно было бы предполагать, как он поступит. Но об этом вот что ни подумай, всё ошибешься.
Глава тридцать четвертая