Через американский фронт, через все те пробомбленные, прочищенные до стерильности зоны и полосы продралось несколько бронетранспортеров с отчаянными эсэсовцами. Руководимые звериной яростью, гонимые упорной жестокостью, эсэсовские головорезы прорывались через местечки и села, гремели по тесным улочкам, заставленным американскими машинами, по улочкам, над которыми свисали из окон и с крыш белые полотнища простынь, скатертей, отчаянно-белые четырехугольники немецкого позора, неподвижные и бессмысленные, как поднятые кверху руки. Эсэсовцы не могли мириться с мертвой неподвижностью белых полотен, которыми Германия безмолвно капитулировала перед врагом. Им хотелось уничтожить те белые позорные пятна, расстрелять все, что таилось за ними, убить вместе с ними и собственное отчаяние и собственную безвыходность. Они стреляли на все стороны из автоматов и пулеметов, били ожесточенно, безжалостно, били в белые полотнища капитуляции трассирующими и зажигательными пулями. Короткая вспышка посреди белого полотнища — и пули летит дальше, выискивая тех, кто пытался укрыться за белым флагом пощады, а в белом четырехугольнике чернела пропалина, тонкая ткань пробивалась совсем неслышно, она вспыхивала только на кратчайший миг, а еще короче была последняя вспышка жизни у тех, в кого попадали пули.
Стрельба отодвинулась дальше. Она быстро отдалялась, чтобы через минуту совсем утихнуть. Эсэсовцы помчались куда-то дальше, ночное смятение кончилось, испуганные люди выползали из укрытий, куда успели попрятаться, солдаты вынимали из палаток своих убитых и раненых товарищей, в передвижных спальнях кровавили подушки убитые офицеры, которые не успели выскочить, в штабных автофургонах озабоченные радисты склонились над изрешеченными рациями, горело несколько машин.
Лысый лейтенант надел каску, затянул пояс. Не смотрел на Гизелу, и она, воспользовавшись этим, быстро оделась, подбежала к нему:
— Я пойду с тобой. Мне страшно.
Он пробормотал что-то невыразительное, видимо, без большого желания отнесся к ее просьбе. Вышли из дома. Из тьмы сразу же подошли к ним старики. Оба — отец и мать — в черной одежде, с темными лицами, молчаливые и несмелые. Где они были до сей поры? Притихшие, как мыши, сидели, наверное, на кухне, прислушивались к тому, как чужеземный пришелец предает поруганию их дочерей. Защитить детей своих не имели сил и казнились этим более всего. Ирма знала их бессилие и убежала не к ним, потому что не было ее с ними.
— Где же Ирма? — встревоженно спросила Гизела. Родители молчали, лейтенант тоже. Он потерял всякий интерес к той неподатливой девчонке. Главное для него было, что в поселке опять тихо. Кроме того, интересовался только Гизелой. Взял ее за руку, потянул к себе. Не стеснялся родителей. Такой ничего не стыдится. Сказал, не допуская никаких возражений:
— Завтра.
Гизеле было стыдно. Даже не перед отцом и матерью — перед собой. До чего может докатиться брошенная женщина, если ею командует уже такой головастик.
Чтобы скрыть свое смущение, опять переспросила неведомо кого, стараясь придать голосу взволнованность:
— Где же Ирма?
Лейтенант приложил руку к каске и пошел со двора, а Гизела закружилась между строениями, натыкаясь в темноте на неизвестные ей здесь предметы, хотела из глаз хоть слезинку выжать, хотела позвать сестру с рыданием в голосе, чтобы отогнать от себя все стыдное и позорное, которое допустила полчаса (а может, целую вечность?) назад. Шептала об Ирме, о милой девочке, о невинном создании на проклятой людьми и богом земле, растерзанной чужими бомбами и расстрелянной своими собственными солдатами.
Так, слоняясь в темноте, наткнулась на приоткрытую дверь сеновала, зашла туда, споткнулась обо что-то, упала, нащупала руками мягкие волосы Ирмы, вдохнула родной запах, исступленно закричала:
— Они убили ее!
Прибежали отец и мать. Отец высекал колесиком зажигалки свет. Руки его дрожали, он никак не мог высечь искру, наконец вспыхнул маленький фитилек, мать упала на колени возле дочек, огонь зажигалки, качнувшись, тоже упал книзу, грозя переброситься на сухое сено; уродливые тени, ломаясь, наскакивая одна на другую, затанцевали в растревоженной темноте сарая, задвигались по глиняной стене, прошитой сотнями эсэсовских пуль, трое живых стояли на коленях перед мертвой, перед самой молодой и самой чистой, трое, как слепые, шарили руками, искали сами не зная что, в сарае пахло сеном, старой расковы-ренной нудями глиной и пахло волосами Ирмы, молодыми, теплыми волосами совсем маленькой девочки.
Ирма лежала на сене раскинув руки, лицо ее было в слезах, янтарные слезы тихо светлели на лице девушки. Гизела не видела ничего, кроме сестриных слез, выхваченных из тьмы слабым огоньком отцовой зажигалки, она пошатнулась, упала, прижалась лицом к Ирминой холодной щеке, ощутила у себя на губах ледяную соленую капельку. Сквозь спазмы, сжимавшие ей горло, проталкивала слова-всхлипывания:
— Боже мой, как я глупа, как я глупа!..