…Двое пробирались горами, шли по крутым снегам, сползали, обессиленные, вниз, опять карабкались, хватаясь за сосны и высокие ели. Набрели на горный навес для сена. Четыре деревянных столба, крутая гонтовая кровля, пахучее слежавшееся сено, забитое по краям снегом, покрывшимся ледяной коркой, С кровли свисали до самой земли толстые ледяные сосульки, образовывали холодно-стеклистый частокол вокруг сенного стожка. Штабсарцт боязливо прикоснулся рукой к одной сосульке, мгновенно отдернул руку назад, чтобы не сломать ледяное копье, не выдать себя перед горной настороженной тишиной стеклянным звоном. Пробрались под сосульками, зарылись в сено, тревожно поглядывали на хрупкую завесу, отгораживавшую их от Европы. Вновь и вновь пережевывали в переполошенной памяти подробности последнего боя с одиноким пограничником и не думали ни о какой политике, не хотели заглядывать в будущее. Знали одно: должны спастись, подальше отбежать от опасных мест.
Кемпера томила жажда. Он давно выпил все, что было в его баклаге, не дав Яреме ни единого глоточка. Спиртное действовало на него приятно-одурманивающе, не так ощущалась боль от раны, и настроение было не таким подавленным, каким могло бы быть при подобных обстоятельствах. Но теперь наконец настала расплата за все, штабсарцт горел в лихорадочном огне, шептал потрескавшимися губами: «Пить! Хоть глоток горячего сладкого кофе!»
Ярема лежал рядом, будучи не в состоянии шевельнуться от истощения. Кемпер шептал и стонал до тех пор, пока наконец его молодой спутник не зашуршал сеном и не выглянул из своей норы:
— Пить? — переспросил. — Сейчас.
Медленно выполз наружу, содрогнулся от холода, охватившего его согревшееся в сене тело, протянул руку к самой толстой сосульке.
— Что ты делаешь? — испуганно вскричал штабсарцт. — Не смей!
Ярема медленно опустил руку. Хотел повернуться к немцу, чтобы посмотреть, что с ним, хотел спросить, почему не следует ломать сосульку, но такая невероятная слабость была во всем теле, что ничего не стал делать, а только стоял, как искупанный в холодной воде, дрожал всем телом и злился на немца: чего ему еще надо?
— Пососать, — сразу отойдет от сердца, — сказал наконец. — Когда я был маленьким, это считалось у нас первым средством утолить жажду.
— Дурень, — спокойно промолвил у него за спиной немец, — должен бы понимать символы. Мы спрятаны за этим ледяным частоколом. Это что-то как бы из сказки. Разве не приятно почувствовать себя человеком из сказки?
— А пить? — глуповато переспросил Ярема. — Пить же надо.
— Возьми снега в котелок и натопи воды.
— Нечем разжечь огонь. Единственная действующая зажигалка осталась у куренного.
— Должен был взять у него.
— Не знал, что нам доведется кипятить чай из снега.
— Разумная предусмотрительность никогда не помешает. Дай мне хоть снегу. Но чистого.
Хвала богу, тут только чистый снег. Всюду чистый.
Ярема нагнулся, загреб пригоршню снега, сжал его пальцами, подал холодный белый орешек немцу. Тот зажмурил глаза, брезгливо скривившись, положил орешек в рот, медленно перевернул его одеревеневшим языком.
— Какое варварство! — проговорил с трудом.
В нем просыпался настоящий европеец, его холеное тело опять возжаждало комфорта, он выбросил из памяти годы неудач, старался не думать о жизненном проигрыше, который постиг его впервые, когда он стал фашистом, и вторично, когда связался с бандеровцами, настраивался на бодрый лад, надеясь на короткую память Европы.
— В Германии воцарилась истинная демократия благодаря англо-американцам, — солидно сказал немец на следующий день. — Как только мы вырвемся из этих варварских мест, нас будут приветствовать, как сынов свободы. Я уверен, что нас ждут на границе. Весь мир встревожен судьбой борцов за истинную свободу. В сорок пятом я недооценил американцев, но теперь вижу, что это настоящие… Дай мне еще снегу, если ты не способен на что-нибудь получше для меня… Боже, какая мерзость этот холодный славянский снег!..
Ярема молча глотал оскорбительные слова, адресованные ему самому, его стране (а была ли у него теперь его страна?), его снегу. В конце концов что там снег, когда речь идет о спасении собственной шкуры, когда хочется жить, хочется до рева в груди, до стона, до скуления! Ненавидел немца и в то Же время любил его, любил в нем свое спасение, свое существование. Солнце горело на крутых снегах, сверкало прозрачным золотом на дивных сосульках, свисавших до самой земли, подобно застывшим слезам доброго горного бога. Солнце отдавало свое тепло далеким долинам, где жили люди, а сюда посылало только неистовый блеск, только сияние, легкое и неуловимое, как золотое горение сказочных ледовых слез. Двое лежали, зарывшись в холодное сено, каждый сухой стебелек дул на них холодом, они пытались согреть свои гнезда дыханием, дрожали по-собачьи, ненавидели друг друга и не могли быть друг без друга.