— Покинули борт, — доложил Иван Ильич. — Задний люк закрыт, лампочки горят.
Махоткин перекрестился.
— Трещина прошла вдоль полосы, — сказал Иван Ильич. — И вправо взять нельзя: торосы; влево некуда. Взлет по дуге. Дай ногу.
— Приготовиться к взлету, — сказал Махоткин. — Второй пилот — только на приборы. Крестинин, диктуйте скорость!
— Есть! — отозвался Иван Ильич.
— Экипаж, взлетаем!
— Скорость пятьдесят, семьдесят, сто, сто сорок, двести, — диктовал Иван Ильич — всех вдавило в кресла, неровности полосы перестали угадываться, — двести пятьдесят, рубеж, триста…
«Рубеж пройден — и дальше хоть издохни, а взлетай!» — мелькнуло в сознании.
Иван Ильич диктовал скорость, чувствуя внутренне, что творится безумие, которое так же объективно и непоправимо, как вал торошения, ломающий полосу. И безумие это — нарушение всех правил и инструкций, которые пишутся в авиации красным. Но в минуту сию ни о чем думать нельзя, главная его доблесть — выполнять свои обязанности, несмотря ни на что, служить дополнительными руками командиру, от которого зависели и техника, и жизни.
У самой воды Махоткин подорвал машину (кажется, на малой скорости) и дал команду:
— Убрать шасси!
— Есть убрать шасси! — отозвался Иван Ильич и нажал тумблер.
И только после того, когда загудели моторы и щелкнули замки, до него дошло, что делать этого не следовало. Но шасси соскочили с замков, и делать что-либо теперь было поздно. Однако ноги встали на замки убранного положения, створки с легким хлопком закрылись, загорелись лампочки.
— Шасси убраны, — доложил он. — Красные лампочки горят!
— Очень хорошо.
— Доверните на полградуса вправо, — уточнил курс штурман.
— Есть!
— Ой-ёй-ёй! Что же это мы, Ваня, с тобой наделали! — укоризненно покачал головой Махоткин. С его лица ручьями катил пот.
Иван Ильич подал ему платок и предупредил:
— Не свежий.
Махоткин пренебрег предупреждением и, сняв гарнитур, вытер лоб, нос, потом брови.
— Какой пример мы показываем молодежи! — продолжал Махоткин «мучиться» угрызениями совести. — Ведь мы давно списаны по здоровью. Как нам не стыдно!
— Да, нарушение… это… Взлетел не хреново, но подорвал на малой скорости.
— Врешь, Ваня. Нормально я подорвал, да и некуда было дальше разгоняться.
— Товарищ командир! — испуганно заговорил радист, придя наконец в себя. — Ваши слова идут в эфир!
— Да? Ой, как плохо! Что же мы, Ваня, будем делать с тобой? Мы наговорили на четырнадцать лет! Не дают поговорить.
Махоткин снял гарнитур, повесил на штурвал и сказал второму пилоту:
— Делай все, как учили, а я временно устраняюсь.
Заняли эшелон, взяли курс, стали на автопилот, второй пилот расслабился.
— Что же теперь будет? — спросил он. — Мы командира оставили на льду!
— Думаю, он не очень рвался лететь, — улыбнулся Махоткин.
— Как вы думаете, мне за это вклеют?
— Вклеют, будь спокоен, — пообещал Махоткин. — По первое число.
Никто никогда не видел его в таком веселом расположении духа.
— А-а, ничего! — отмахнулся второй пилот. — Зато летал с Махоткиным.
— Ты еще скажи, что летал с Громовым. Не поверят. Я отлетался в конце тридцатых, когда тебя на свете не было.
— Но… но…
— Об остальном молчание, друг мой. История авиации не должна знать о наших с тобой безобразиях.
— Что ж, буду молчать. Но поверят, что таскал вашу сумку?
— Если будешь очень убедителен. Жалко, что стюарда оставили, — сейчас бы он нам чаю подал и хлебца.
— Могу… это… знаю, как включать, — забасил Иван Ильич.
— Эх, Иван Ильич, — улыбнулся Махоткин. — Что бы мы без тебя делали! Ну, ступай. За приборами контроля работы двигателей слежу. Нравишься мне ты, Иван Ильич, вот и все.
— В самом деле, буду молчать, — сказал второй пилот. — Если скажу, что был вторым пилотом у Махоткина, скажут, что у меня мания величия.
— И об этом случае… Ну, что я показывал дурной пример молодежи, никому не рассказывай. Что здесь было? Говори так. Ты запустил двигатели и ждал своего любимого командира, а он, бедняжка, не мог пробиться сквозь разводья. Он бегал по берегу образовавшейся реки, ломал руки, плакал… И ты вынужден был взлетать, чтобы спасти технику. Что-то Иван Ильич застрял. Что с ним? Прилег отдохнуть? Что ж, это хорошо. Сколько он не спал по-человечески? Не могу сосчитать.
Глава четвертая
В воскресенье Николай Иваныч увидел на рынке Серафимовну — та хотела скрыться, но он нагнал ее.
— Чего бегаешь? — спросил он. — Ты ведь заметила меня.
— Вот еще!
— Читала газеты? — спросил он.
— Что такое?
— Ты что, ни газет не читаешь, ни ящик не смотришь?
— Смотрю иногда…
— Оказывается, Бог есть.
— Раньше сомневался?
— Гаденыш Сеня наказан. Из мелкого газетного пачкуна его превратили в безобидного смешного дурачка.
— Неужели? — удивилась Серафимовна. — Может, Иван Ильич? Он если ударит, то станешь дурачком.
— Ты что, не знаешь разве, что он на льду? У него алиби.
— Выходит, что ты все-таки отправил его в эскадрилью, — печально вздохнула Серафимовна. — Ну ты даешь!
— Ты о чем?
— Сам говорил, что это гробовой вариант.
— Я не отправлял — он сам отправился.
— Ты кому уши трешь? Ты мог запретить. То есть не разрешить.