Я расписался, как мне было указано, и нотариус забрал документ с собой. Как вы легко себе представите, случившееся в своей необычности произвело на меня сильнейшее впечатление, и я обдумывал его и так и эдак, но ничего понять не смог. Меня продолжало преследовать смутное чувство тревоги, вызванной им, хотя она и притупилась, пока неделя проходила за неделей и ничто не нарушало обычного течения наших жизней. Однако я замечал перемену в моем дяде. Он пил гораздо больше и еще упорнее прежнего избегал какого бы то ни было общества. Большую часть времени он проводил в своей комнате, запершись изнутри, хотя иногда выходил, будто в пьяном угаре, выбегал из дома и метался по саду с револьвером в руке, крича, что он никого не боится и ни человеку, ни дьяволу не запереть его, будто овцу в загоне. Но когда припадок ярости угасал, он бешено устремлялся к двери, запирал ее за собой, задвигал засов, как человек, который не в силах долее притворно противостоять ужасу, угнездившемуся в самых корнях его души. В такие моменты даже в холодные дни его лицо влажно блестело, будто он обмакнул его в тазик.
Ну, короче говоря, мистер Холмс, чтобы не испытывать дольше вашего терпения, как-то вечером он вот так выбежал из дома в пьяной ярости и не вернулся. Когда мы вышли на поиски, то нашли его лежащего ничком в тинистой воде прудика в конце сада. Никаких признаков насилия видно не было, глубина прудика не превышала и двух футов, и присяжные, учитывая его всем известную чудаковатость, вынесли вердикт «самоубийство». Только я, зная, как он страшился даже мысли о смерти, никак не мог убедить себя, будто он сам пошел ей навстречу. Но все осталось позади, и мой отец вступил во владение поместьем и примерно четырнадцатью тысячами фунтов, лежавших на его счету в банке.
– Минуточку, – перебил Холмс. – Предвижу, ваш рассказ окажется одним из самых поразительных, какие мне доводилось слышать. Сообщите мне дату получения письма вашим дядей и дату его предполагаемого самоубийства.
– Письмо пришло десятого марта восемьдесят третьего года. Его смерть последовала семь недель спустя в ночь на двадцатое мая.
– Благодарю вас. Прошу, продолжайте.
– Когда мой отец стал хозяином поместья, он по моей просьбе тщательно осмотрел чердак, прежде всегда запертый. Мы нашли там медную шкатулку, хотя ее содержимое и было уничтожено. На внутренней стороне крышки был бумажный ярлык с инициалами К.К.К., а под ними надпись «Письма, документы, квитанции и список». Все это, решили мы, указывало на характер документов, уничтоженных полковником Оупеншо. В остальном ничего сколько-нибудь интересного на чердаке не нашлось, кроме большого количества разбросанных листов бумаги и блокнотов, касавшихся жизни моего дяди в Америке. Некоторые относились ко времени войны и указывали, что он доблестно выполнял свой долг и имел репутацию храброго воина. Другие датировались временем Реконструкции Южных Штатов и в основном касались политики, свидетельствуя, что он, видимо, принимал деятельное участие в оппозиции корыстным политиканам, нахлынувшим с Севера.
Ну, в начале восемьдесят четвертого года мой отец поселился в поместье, и все у нас шло как нельзя лучше до января восемьдесят пятого. Четыре дня спустя после Нового года, когда мы сидели вместе за завтраком, мой отец вдруг удивленно вскрикнул. В одной его руке был только что вскрытый конверт, а на ладони другой лежали пять сухих апельсиновых зернышек. Он всегда посмеивался над моей, как он выражался, нелепой историей о полковнике, но теперь, когда то же самое случилось с ним, он выглядел очень удивленным и испуганным.
– Что… что, собственно, это может значить, Джон? – пробормотал он.
Сердце у меня налилось свинцом.
– Это К.К.К., – ответил я.
Он заглянул в конверт.
– Так и есть! – вскричал он. – Вот они, эти самые буквы. Но что значит надпись над ними?
– «Положи бумаги на солнечные часы», – прочел я через его плечо.
– Какие бумаги? Какие солнечные часы? – спросил он.
– Солнечные часы в саду, – сказал я. – Других тут нет, но бумаги, видимо, те, которые он уничтожил.
– Пф! – сказал отец, собрав все свое мужество. – Мы живем в цивилизованной стране и не должны терпеть подобные шутовские выходки. Откуда оно?
– Из Данди, – ответил я, поглядев на штемпель.
– Нелепая возмутительная шутка, – сказал он. – Какое отношение я имею к солнечным часам и бумагам? Не стану и внимания обращать на подобную чепуху.
– Я бы обязательно заявил в полицию, – сказал я.
– Чтобы меня там высмеяли? Да ни за что на свете.
– Тогда разреши мне.
– Нет! Я тебе запрещаю. Не желаю поднимать шум из-за такого вздора.
Спорить с ним не имело смысла, он был крайне упрям. Однако сердце у меня преисполнилось дурных предчувствий.