— Это сделал Джорджо Вазари. Он не отличался нравственностью, и для него разгул мерзости в это время был приемлем. Но это не означает, что это было время нравственное или умное. Оно, кстати, не имеет никаких ментальных или философских достижений и может похвастаться только одной философской доктриной, — и то ее автор, кардинал Никколо Кузанский, вовсе не гуманист. Я тут вчитывался в Мирандолу. Целые абзацы и страницы откровенного пустопорожнего вздора. Но, так как в последующие века полного возврата к вере так и не произошло — трактовки Вазари были приняты. Лишь сегодня начинают смотреть на эту эпоху более критично: обнаружили, что девяносто процентов восхваляемых живописцев Ренессанса были обычными малярами бригадного подряда, в трактатах того времени разглядели наконец пустозвонную бессодержательность.
— Но Боккаччо понимал, что творилось вокруг?
— Да, он оказался сильным человеком, встряхнулся, пришёл в себя, его симпатии от дамского угодника Овидия перешли к женоненавистнику Ювеналу. В нём проступили муки совести и болезненная нравственная щепетильность. Умер он аскетом, стоиком и монахом.
— А книга осталась в веках…
— Угу, — усмехнулся Литвинов. — И её читали. Папы в Ватикане сменялись один за другим, был введён «индекс запрещённых книг», но ни один из пап не запретил ни издавать, ни читать эту книгу, и я, кажется, догадываюсь, почему. Радости плоти в «Декамероне» чумные, и закрыв последнюю страницу, вдумчивый читатель всё же смутно понимает это.
Глава 5. «Как же можно строить предположения на таком неверном материале?»
— Да ты с ума сошёл!
Это эмоциональное высказывание сорвалось с литвиновских уст в ответ на мой вопрос, есть ли разница между мужчиной и женщиной в творчестве, и можно ли выяснить по стихам личность поэтессы.
Мишель изумился и в итоге разразился монологом, подозрительно похожем на реминисценции Холмса о том, что женщин вообще трудно понять, и за самым обычным поведением женщины может крыться очень много, а замешательство иногда зависит от шпильки или от дурно напудренного носа. «Как же можно строить предположения на таком неверном материале?»
Однако я умел быть настойчивым и уговорил его проанализировать одну из известных поэтесс. Но разбирать Цветаеву Литвинов отказался наотрез, мотивируя отказ тем, что накал цветаевских стихов превосходит его эмоциональность тысячекратно, а столкновение льда и пламени бесперспективно в принципе, и в итоге после долгих уговоров согласился пролистать Ахматову.
— Она, вроде, поспокойнее, — проронил он тоном, лишённым даже тени воодушевления.
Я надеялся, что он увлечётся, но этого не произошло. Энтузиазм его не возрос пропорционально погружению в тему, напротив, час от часу Литвинов становился мрачнее. Уединение и тишина были необходимы ему в часы умственной работы, когда он взвешивал все свидетельства, сравнивал их между собой и решал, какие сведения существенны и какими можно пренебречь. Я старался не беспокоить его.
Наконец на третий день он сказал, что после ужина готов отчитаться о проделанной работе.
— Не понравилось? — невинно спросил я.
— Характерец вырисовывается скверный, — скривился Литвинов, отложив в сторону сборник с горбоносым профилем на титуле, — судя по ранним сборникам, Гумилёву с этой женщиной сильно не повезло.
Я начал сервировать ужин и осторожно поинтересовался:
— Ты анализировал стихи и воспоминания о ней?
— Да, всё, что нашёл, — а написано о ней море мемуаров, — но в восторг не пришёл, уверяю тебя, — Мишель взял вилку и приступил к вечерней трапезе.
Я не стал говорить за едой о литературных изысканиях, мы обсудили предстоящую сессию и свои курсовые.
К Ахматовой Мишель приступил после ужина, снова плюхнувшись в любимое кресло и оказавшись в окружении стихотворных сборников и томов воспоминаний.
Я сел напротив и весь обратился в слух.
— Уже в третьем из опубликованных стихов, — мрачно начал Литвинов, перелистнув пару страниц Ахматовой, — проступает нечто странное, точнее — противоестественное. Это удивительное поползновение-притязание, точнее, претензия на вечность. Послушай-ка. «…А там мой мраморный двойник, поверженный под старым клёном, озёрным водам отдал лик, внимает шорохам зелёным. И моют светлые дожди его запёкшуюся рану… Холодный, белый, подожди, я тоже мраморною стану», — Мишель отложил книгу. — Это датировано 1911 годом и вошло в дебютный сборник Ахматовой под названием «Вечер».
— И что тут странного?