— Странно то, что юная Ахматова говорит тут вовсе не о смерти Пушкина, заметь, а о бессмертии, причём — своём собственном. А лет ей всего ничего, но она уже думает о мраморном монументе — обелиске своей славы. И обрати внимание, это не высказанное походя желание. Это уверенное обещание, некое обетование и зарок. И подобная амбициозность в столь юном существе настораживает. Странно и само притязание: она не претендует освятить мир новым словом или научить людей новым трогательным чувствам, нет, её цель — прославиться. Пушкин не мечтал о монументах. Его «Я памятник воздвиг себе нерукотворный» — это аллюзия на горациевский «Еxegí monumentum аere perеnnius».
— Помню, учил, — кивнул я.
— Но и Пушкин, и Гораций пишут вовсе не о памятниках, а о памяти, которая сохранит их имя в потомстве. Пушкин видит свою заслугу в том, что лирой пробуждал добрые чувства, славил свободу и призывал милость к падшим, а Гораций пишет о том, что песни Италии он переложил на латынь, то есть — реформировал стихосложение. При этом у обоих — это стихи зрелости, это оценка своих заслуг, а именно — уже совершённого. Но Ахматова декларирует жажду славы в своём первом сборнике, не имея ещё никаких заслуг перед поэзией, более того — она ничего дать поэзии и не обещает. Она просто хочет славы, без пробуждения добрых чувств, без призывов к милости к падшим, без особых трудов, так сказать. Это по-женски: хочет и всё тут.
Я молча слушал. Признаюсь, женских стихов не люблю, но Ахматова была мне ближе Цветаевой, в стихах которой я просто ничего не понимал, и даже прочитать их порой мог только с третьей попытки. Ахматова таких усилий не требовала. Хоть я, прочтя дюжину её стихов, обычно утомлялся и переставал читать. О личности же поэтессы я никогда не задумывался и, скажу по правде, не думал о ней вовсе. Но Литвинова слушал с интересом — в его интерпретации классики «оживали». Именно «оживлением» он сейчас и занимался. Меня лишь удивило, что попытка «оживить» Ахматову испортила ему самому настроение.
Литвинов же, не торопясь, продолжал.
— Из дальнейших стихов ничего о ней не извлечёшь, она удивительно скрытна, причём хорошо умеет скрывать свои недостатки и очень хорошо выявляет чужие. Требовательная к другим, она соблюдает как бы дистанцию, ставит ограду вокруг себя. Её образ в стихах — надменная красавица, раненая любовью. Но она устремлена в социум, и стремления её вовсе не семейные и не любовные, я бы даже сказал, что она не умеет любить, но может изобразить любовь. Эмоции как будто велики, но на самом деле она вовсе не откровенна, тщательно отбирает и дозирует метафоры, выстраивает фразу, подбирает рифмы. Тут больше рифм, чем любви и заметно подражание Кузмину и Анненскому.
— Все юные кому-то подражают, тут ничего особенного нет, — вступился я за Ахматову. — А что ты ещё в ней разглядел? — я был почти уверен, что анализ на этом и закончится.
— Дальше, — Шерлок вытянул губы трубочкой, — я решусь развить два уже намеченные допущения. Эта женщина не умела познавать реальность и не ценила семьи. В ней проступают безразличие или даже ненависть к родным местам. Традиции страны ей тоже в принципе безразличны. В ней виден единый стержень, и он всё тот же, намеченный сразу, это явный догмат честолюбия. Непреклонно и, возможно, бессознательно она ставит перед собой амбициозную цель. Остаться в веках во мраморе. Как ни странно, в ней чувствуется самодисциплина и готовность использовать слабости других ради собственных целей. Такие люди могут подняться на финансовом рынке, начав мальчиком на побегушках или стать олимпийским чемпионом после авиакатастрофы. Цель не бывает невыполнимой, а планка слишком высокой. И в её распоряжении было всё, чтобы реализовать свои амбиции.
— Ты это всерьёз? Ахматова? — удивился я.
Всё сказанное как-то не вязалось с образом худой горбоносой женщины десятых годов с рисунка Модильяни, пишущей о мучительной любви.
— Она бесчувственна, как кочерыжка, Юрик, но это не телесная фригидность, а душевная, — уверенно проронил Литвинов, вторгаясь негромким баритоном в мои размышления. — Посмотри сам. В ранних стихах ощущения туманны и смутны, в любви она вроде как романтична, но романтика-то заимствована, заметна восприимчивость чужих мыслей и живое воображение, но влюблена она вовсе не в человека. Она обожает романы, и от партнёра ей нужны только драматические жесты и открытые проявления любви. Себя она видит, как минимум, королевой. Воображение приобретает эротически искажённую форму: на самом деле она возбуждается только от слова «слава». Оно в первых сборниках проступает несколько десятков раз.
— В женщине чувственность может проснуться поздно, проявиться постепенно, с задержкой… — снова вступился я за классика, но не потому, что был не согласен. Просто из чувства противоречия.