— Опыт большой. Там надо посмотреть, как будут обеспечивать домну плавильными материалами… Сейчас надо ехать, а кого взять? Василий Леонтьевич здесь нужен. Александр Федорович — тоже здесь… Кого, сам посуди?
— Это, оно, все так… — раздумчиво проговорил Гончаров. — И надолго?
— Пока печь устойчиво не пойдет. Сам знаешь, в месяц такие дела не делаются.
Гончаров помолчал, потом отрицательно покачал головой.
— Поздно! — сказал он. — И сила в руках есть, а поздно. Отошел я от завода. Вот, бывало, потянет к печам, аж хоть плачь… Пропади, думаю, все грядки с помидорами. И радость в душе, как у мальчишки. А теперь оторваться от этой своей жизни уже нет сил, Борис Борисович… Правду говорю. Один раз напился до потери сознания. Протрезвел, и опять за свои помидоры… И Евдокия не отпустит. Поздно, Борис Борисович, а за то, что уважили, спасибо вам.
Посидели они еще недолго, и Григорьев поднялся.
Когда вышли из дома в темноту вечера на дорожку, Андронов сказал:
— Ты бы Евдокию к порядку призвал…
Гончаров едко спросил:
— А у тебя-то дома неужто ты хозяин?
— Не об том разговор… — сказал Андронов.
Гончаров, всегда охочий уколоть человека, засмеялся, укорил:
— Тебе бы в пору только со своей справиться, а об чужих не хлопочи…
Он вышел с гостями за ворота, сжал руку Григорьева на прощание со всей силой, при этом поглядывая, не поморщится ли. Григорьев устоял, зашагал к «Москвичу» на пятачке пустыря.
— Личным водителем заделался, — насмешливо бросил Гончаров вслед Андронову, хотя идея доставить гостя на «Москвиче» принадлежала ему самому.
— Что же, нельзя мне покататься на своей машине? — в отместку за насмешку сказал обернувшись Андронов, знал, как хочется Гончарову иметь свою машину, да после той истории с торговлей барахлом не дают ему ордера, а в очереди в магазине ждать долго. — В отпуску я, что хочу, то и делаю.
Гончаров помрачнел.
— Иди, катайся, — разрешил он и скрылся в воротах.
На пути к заводу по ярко освещенным улицам Андронов вел машину молча. Григорьев тоже не произносил ни слова, уткнул подбородок в расстегнутый ворот пальто, откинулся на спинку сиденья и, так же как Андронов, смотрел прямо перед собой в ветровое стекло.
— Приходил ко мне утром Степан Петрович, — заговорил Андронов, не взглянув на соседа, как бы и не к нему обращаясь. — Я через стенку от вас живу. Звонил к вам, уже не застал. Пошел на завод отыскивать… Я давно знаю его, знаю, что и до войны его на рынке видели. Сам жил с ним не очень мирно, подсидеть он любит человека, понадсмехаться над промахом другого. Цапался с ним не раз. Все было! — Андронов глянул на Григорьева, слушает ли? Григорьев сидел все так же неподвижно, устремив взгляд прямо перед собой. — Ну, а в Индии без него в первый год, как мы в Бокаро приехали, нам бы, действительно, туго пришлось. Местные-то — что инженеры, что рабочие, тогда они еще в набедренных повязках на литейный двор приходили — слушались Степана Петровича, как бога своего, индийского. И по-человечески уважали за силу и рабочую сноровку…
Григорьев сидел, уткнувшись подбородком в расстегнутый ворот пальто и, казалось, совсем не слушал Андронова, не интересно ему было, наверное, узнать, как много сделал Гончаров для подготовки индийских металлургов и укрепления авторитета советских доменщиков. Плантация помидорная мешала Григорьеву видеть то хорошее, чего не отнять у Степана Петровича.
Андронов взглянул на соседа и насупился. Был когда-то Григорьев для них и авторитетом в технических делах, и совестью человеческой: «Григорьев сказал!.. Григорьев похвалил!.. Григорьев не разрешил!» И уже одно то, что не кто-нибудь, а именно Григорьев сказал, не разрешил, похвалил, было для них непререкаемым, бесспорным — окончательным приговором или высшей похвалой. А что же он, Григорьев, теперь сидит и молчит? Что же он, забыл, как Гончаров лез в огонь, выручая домну, как работал напролет ночами и днями, переборол себя и стал изучать химию и физику, перестал пить, ездил в творческие командировки на заводы в Грузию, в Кузнецк, привозил оттуда опыт других, оставлял там свой? Забыл все это Григорьев? Молчит, сердится, даже и не смотрит. Вот, оказывается, каким стал: нелюдимым, обидчивым, черствым. Да, может, он и всегда был черствым, и только воображение рисовало его таким, каким людям хотелось его видеть? Привыкли сотворить себе богов, и жить без богов не могут. А вот он каков на самом деле, полюбуйтесь!..
Григорьев засопел, тяжко вздохнул, лицо его потемнело от румянца.
— Я всегда ценил мастеров, — проговорил Григорьев. — И Василия Леонтьевича, и Бочарникова, и Гончарова… Хорошие, смелые мастера. А люди… разные. — Он замолчал, не закончив своей мысли.