Начался учебный год. Я пошел в седьмой класс, где меня ждала неожиданная слава, которая переросла в подобие популярности.
«Слушай, он впрямь вас пытал? — спросил едва знакомый парень, когда мы столкнулись на пороге душевой. — Твоя мать была сексуальной рабыней?»
В глазах девчонок злоключения сделали меня сексапильным. Однажды Рейчел Маккэн, долгое время царившая в моих фантазиях, подошла ко мне в раздевалке, когда я собирал книги, чтобы скорее сбежать домой.
«Хотела сказать, что считаю тебя очень храбрым, — начала она. — Если захочешь об этом поговорить, не стесняйся, я выслушаю».
Я наконец удостоился внимания девочки, о которой мечтал со второго класса, но теперь хотел лишь покоя — вот одно из многих последствий того праздничного уик-энда. Именно тогда стало понятно, почему много лет назад мама решила просто сидеть дома. Только у меня такой возможности не было.
Примерно в это же время мама перестала выписывать газету, но я ходил в библиотеку и следил за судебным процессом. Если мама и поняла, почему ей так и не предъявили обвинения, то никогда об этом не заговаривала, а сам я эту тему не поднимал. Пожелай окружной прокурор призвать ее к ответственности, он без труда заполучил бы показания Эвелин (опросить Барри никто не подумал бы). Из ее слов последовало бы, что на протяжении шести праздничных дней мама не находилась под давлением и против своей воли не делала ничего, разве только за Барри присматривала.
Я понял куда больше, чем можно ждать от тринадцатилетнего. Фрэнк заключил сделку. Полное признание и содействие следствию в обмен на гарантии, что нас с мамой не тронут. И нас оставили в покое.
Фрэнку дали десять лет за побег и пятнадцать за попытку похищения.
«А ведь через восемнадцать месяцев подсудимого ожидало условно-досрочное освобождение, — напомнил прокурор. — Впрочем, мы имеем дело с преступником, не контролирующим свой больной разум».
«Я ни о чем не жалею, — признался Фрэнк в единственном письме, которое мама получила после оглашения приговора. — Если бы не выпрыгнул из окна, никогда не встретил бы тебя».
Как склонный к побегу, Фрэнк считался особо опасным преступником, которому надлежало отбывать наказание в исправительном заведении строгого режима. Сперва его отправили на север Нью-Йорка, где мама попыталась с ним увидеться. Она поехала туда, не убоявшись расстояний, и уже на месте узнала, что Фрэнк сидит в одиночке. Потом его перевели куда-то в Айдахо.
После этого руки у мамы долго дрожали так сильно, что она не могла даже открыть банку супа «Кэмпбелл». Опекунские права она передала папе добровольно. Прежде чем переехать в дом, где мне предстояло жить с ним, Марджори и их детьми, я заявил маме, что никогда ее не прощу. Но я простил. Мама могла бы припомнить мне поступки в сто раз ужаснее, но она их простила.
Итак, я перебрался к папе. Точнее, к нему и Марджори. Как и ожидал, нам с Ричардом купили двухъярусную кровать, чтобы мы уместились в его комнатке. Внизу расположился Ричард.
Ночами, лежа на верхней кровати, я больше себя не трогал. Я обожал это новое таинственное ощущение, но теперь считал, что сердца разбиваются из-за него и всех его спутников — шепота и поцелуев во тьме, судорожных вздохов, звериного крика, который я ошибочно списал на боль. Из-за дикого стона Фрэнка, такого восторженного, словно земля разверзлась и мир залило море света.
Все начиналось с соприкасающихся тел, со скользящих по коже рук. Поэтому я держал руки по швам и смотрел на кусочек потолка над моим узким ложем, на Альберта Эйнштейна, показывающего язык. Пожалуй, Эйнштейн — умнейший человек на свете. Он знал, что жизнь — сплошной абсурд.
Теперь в стену били по утрам, около половины шестого, — это моя сестренка Хлоя (я наконец прочувствовал, что она моя сестра) возвещала миру о начале нового дня.
«Возьмите меня на руки, скорее!» — требовала она, хотя и без слов. Со временем именно я начал ее брать.
Марджори очень старалась. Она же не виновата, что я ей не сын. Кроме того, я олицетворял нечто ненормальное в совершенно нормальной жизни, которой они с папой желали для себя и детей. Она не слишком меня любила, а я отвечал ей взаимностью — полная справедливость.
С Ричардом мы поладили на удивление легко. Вопреки различиям — я мечтал жить в Нарнии, он — играть за «Ред сокс» — у нас было нечто общее. У каждого вне того дома жил один из родителей, человек, чья кровь течет в наших жилах. Что стало с его отцом, я понятия не имел. Только в тринадцать уже понимаешь, что боль и тоска многолики.
Отец Ричарда, как и моя мама, когда-то держал новорожденного сына на руках, смотрел в глаза своей второй половине и думал, что они пойдут по жизни рука об руку. Не получилось, и от этого у нас обоих камень на сердце, как у любого ребенка, родители которого живут порознь. Где бы ты ни жил, всегда есть другой дом, а другой родитель всегда зовет: «Иди ко мне! Вернись! Вернись!»