Она лежала у себя в комнате, то смотря в потолок, то зарываясь лицом в подушку. Она растратила себя на морепьяницу и головореза? Конечно, он был блистательным, и она буквально проглотила его, – но ведь здесь она «пошла на поводу у своей страсти», как часто говаривала фру Артнфрид, мать Вигдис? Когда все было в разгаре, он говорил о свадьбе, снова и снова, снова и снова называл ее царицей земной, – но в остатке оказались лишь злость, жестокость, кровожадность. Он убил человека – а она видела, как он убивает. Он убил из-за нее. И это убийство заставило их, опьяненных любовью, подняться на новые вершины страсти. А сейчас, когда он уже около полутора суток был в море, этот поступок предстал перед нею во всей ясности – так отлив обнажает то, что принес прилив.
Конечно же, этот гад датчанин был одним сплошным сгустком похоти и ничего хорошего не заслуживал. Но почему тогда она дала ему заманить себя в каюту? Затем последовали несколько часов самообвинений: разве это все не из-за нее? Она проявила к нему, своему почти соотечественнику, радостную вежливость и говорила с ним на самом лучшем своем датском языке. Но она, конечно же, должна была увидеть, что кроется за его словами, ведь эти мужчины все такие, она уже слишком взрослая, чтоб этого не понимать.
И все-таки, и все-таки. Убийство – это убийство. Она не спала две ночи, и бдение очистило ее разум. Стало ясно как день, что убийство – более серьезная вещь, чем любовь. Убийство – это что-то конкретное, оно свершилось, убийство – это факт, осязаемый, склизкий и быстро гниющий факт, а любовь – всего лишь мерцающий луч света, играющий вокруг этого тяжелого трупа; одно – лишь воздух, другое можно взвешивать на килограммы.
А труп-то где?
Ее приключение на палубе корабля не обсуждалось вслух в Мадамином доме – он стоял словно скала молчания в море сплетен, захлестывавшем Косу. Но в этих рассказах не было ни слова об убийстве, только дополнения об исчезновении кока-датчанина: он, мол, с перепою бросился за борт, а кто-то говорил, что от ревности. Но Вигдис распознала отчаяние своей подруги и порекомендовала обратиться к врачу: у того наверняка найдутся какие-нибудь капли, которые помогут ей отправиться в страну сна. Про эту-то надобность Сусанна и говорила с Маргрьет, экономкой врача Гвюдмюнда, когда к ним пожаловал нежданный сверток. И когда она несла этот сверток домой, повернувшись спиной к шхуне «Марсей», только что пришвартовавшейся с полным трюмом селедки, она ощутила, что в нем – спасение, она сейчас может сосредоточиться на беде этого раненого маленького мальчика, а не барахтаться в своих грехах. Пока Сусанна несла его по ступенькам крыльца в Мадамин дом, она осознала, что у нее напрочь вылетело из головы, за чем она пошла к врачу. Уходила за каплями – а вернулась с ребенком.
Но такова цель жизни: постоянно производить новые, более изящные, поводы для беспокойства, чтоб заменить ими старые.
Прием, который получил младенец в пасторском жилище, отнюдь не был торжественным, – если не считать малышки Кристин, которая требовала, чтоб ей давали посмотреть его семь раз на дню, и называла его «Ольги», а Вигдис понимала, насколько он важен для ее подруги, – но не более того. В комнате Сусанны на верхнем этаже поставили колыбельку, и ее бессонница получила более высокое предназначение, пока священная усталость, сопровождающая заботу о грудном ребенке, не одолела эту бессонницу. Но труп кока-датчанина, как и прежде, плавал по глубинам ее души, и внизу, в гостиной, за этикетной чашкой кофе капитану Мандалю сообщили, что Сусанна прилегла: у нее недомогание.
Спрятавшись за штору, она следила, как он спешит обратно к кораблю. Он воистину был любителем больших шагов и редко стоял на месте. «И это был мой возлюбленный и муж – этот упрямец, этот рысак, этот самый влюбленный в мире человек, этот убийца?..» Едва засолка сельди завершилась, корабль снова отчалил. Штабель бочек подрастал с каждым днем, с каждой ночью. А как же они двое? Сусанна вздыхала и снова садилась на кровать, над колыбелькой несчастного мальчика, сидела так до вечера и размышляла о своем месте в мире. Она собирается замуж за убийцу? – спрашивала она себя, склонясь над замотанным бинтами личиком ребенка, который, прерывисто дыша, боролся за свою жизнь, словно в нем крылось истолкование ее неполной искренности и ее великой нерешительности.
Она перестала спускаться вниз с мальчиком, еду ей приносили наверх. И она уже почувствовала во взгляде пастора холод, поняла, что он больше всего на свете желает, чтоб этот покалеченный незаконнорожденный ребенок исчез из его дома.