Так наступила пора «заморозков», начался разгром «отгепельных» произведений, по хорошо разработанной методе гонениям подверглись их авторы — у одного зарезали новую вещь, у другого рассыпали набранную книгу, третьего выставили из редколлегии и т.д. и т.п. Кроме «Не хлебом единым» в основной список осужденных произведений входили рассказ Даниила Гранина «Собственное мнение», поэма Семена Кирсанова «Семь дней недели», тоже напечатанные в «Новом мире», ряд вещей из второго сборника «Литературная Москва» — рассказы Александра Яшина «Рычаги», Николая Жданова «Поездка на родину», Юрия Нагибина «Свет в окне», «Заметки писателя» Александра Крона, статья Ильи Эренбурга «Поэзия Марины Цветаевой», даже некролог молодого талантливого «новомирского» критика Марка Щеглова. К этому списку авторы бичующих статей в разных газетах и журналах добавляли «факультативно» каждый что-нибудь свое. Многое было замешано, как всегда бывает в проработочных кампаниях, на личных счетах, на корыстном интересе — лучше всего ловится рыбка в мутной воде.
Самый большой список проштрафившихся или находящихся под подозрением писателей и подлежащих уничтожающей критике произведений был у Кочетова. Он дождался наконец своего часа и развернулся вовсю. «Литературка» почти в каждом номере кого-то громила, кого-то изобличала в тяжких идеологических грехах. Было бы наивностью думать, что все это было чисто писательской самодеятельностью, спонтанным взрывом «охранительного» энтузиазма в писательской среде. Сила реакционной, вытаптывающей все живое, ожившее критики была в том, что она выражала спущенное из больших кабинетов на Старой площади «мнение», ее подпирали все институты власти — от райкомов до главлита, от реперткома до КГБ. Важная роль в этой кампанйи отводилась Кочетову, не зря Григорий Козинцев в своем дневнике назвал его «поэтом органов безопасности». «Стукачи,— писал он,— нашли своего защитника в русской литературе».
Дирижировал кампанией заведующий отделом культуры
У меня совсем иное отношение к этому деятелю, хотя я с ним не был знаком, ни разу не разговаривал. Но время от времени, а при Сергее Сергеевиче Смирнове, сменившем Кочетова на посту главного редактора, очень часто, почти что изо дня в день в газете до нас доводились руководящие замечания и указания Поликарпова, вопиющие по своей литературной безграмотности. Все это обычно сопровождалось свистом кнута — единственного педагогического инструмента, которым он мастерски владел. А однажды — незадолго до Третьего съезда писателей — я слышал его пространное выступление в кабинете главного редактора у нас в газете. Оно произвело на меня самое гнетущее впечатление. О книгах, спектаклях, стихах с большим апломбом судил человек, ни бельмеса не смыслящий в литературе и искусстве, начисто лишенный нормального эстетического восприятия, «музыковед», у которого отсутствует слух и который не знает нот.
То, что Поликарпов вещал у нас в редакции, настолько не лезло ни в какие ворота, что Алексей Сурков, человек вполне дисциплинированный, не выдержал. Он начал спорить с Поликарповым. Видимо, не привыкший к тому, чтобы ему в чем- то перечили, Поликарпов стал с начальственной самоуверенностью, по-хамски, злобными и дурацкими репликами прерывать Суркова. Перепалка — да еще на публике, в присутствии «нижних чинов» — приобрела такой накаленный характер, что я подумал: плохи дела Суркова, не быть ему после Третьего съезда главой Союза писателей, Поликарпов этого не допустит. Так оно потом и случилось.
Короче говоря, Поликарпов был человеком, которого на пушечный выстрел нельзя было подпускать к руководству литературой и искусством. Но именно поэтому он и был вознесен на свою высокую должность — требовались не компетентные, понимающие, а волевые, крутые руководители, которые не знают сомнений, прут напролом, рубят с плеча.