Так что всякое бывало в нашей редакционной жизни. Но вот появившийся недавно заместитель Алексеева Юрий Пухов напечатал большую — почти на полосу — обзорную статью о литературе 30-х годов, скучноватую, но обстоятельную, серьезную. За статью эту, которой газета отмечала приближающееся 40-летие Октябрьской революции, он получил премию. На летучке Рябчиков заливался соловьем: «Юрий Сергеевич Пухов, бесспорно, одаренный, талантливый человек с большим будущим. Проделал он огромную работу...» Вскоре, однако, выяснилось, что работал Пухов, в основном, с помощью ножниц и клея. В «Комсомольской правде» появилась реплика «Не солидно!», подписанная «Дотошный читатель». В ней путем сопоставления цитат демонстрировалось, что статья Пухова представляет собой плагиат, она «цельностянута». «Оказалось вполне достаточным, — писал Дотошный читатель, — прочитать (без ссылки на источник) макет «Очерка истории русской советской литературы», выпущенный в 1952 году Институтом мировой литературы Академии наук СССР». В последнем абзаце реплики звонкая пощечина отвешивалась «Литературке»: «Важно еще, конечно, найти и газету, публикующую подобные оригинальные работы. Как видно, сделать это иногда возможно».
Позор для газеты был неслыханный — мало того, что напечатан плагиат, так еще собственного сотрудника, к тому же не рядового. На летучке Алексеев пытался вывести своего зама из-под удара (Пухов немедленно заболел и в дальнейшем на разбирательствах отсутствовал), приведя его смехотворные объяснения: «Мы, литературоведы, народ особенный. Мы вынуждены для своей работы накапливать массу разных материалов, выписывая их из чужих трудов». И добавил от себя: «Короче говоря, я его понял так: иной раз забываешь, где свое, где чужое. Это, так сказать, беда профессионального порядка». Не надо, мол, судить об этом строго, дело житейское. Такая оригинальная защита успеха, однако, не имела — подлила масла в огонь...
На летучке и партсобрании разговор не ограничился пуховской историей. Выплеснулось давно накапливавшееся, пошла речь вообще о тех нравах, которые принесла с собой вся эта публика. Вспоминали о том, что Пухов написал очень хвалебную рецензию о книге своего шефа, а Алексеев отнесся к этому вполне благосклонно. Вспомнили о неопрятной истории, связанной с другим сотрудником отдела, Туницким: он организовал положительную рецензию на книгу, которая не была выпущена в свет, задержана на выходе, а он проталкивал эту книгу, работая до газеты в издательстве; решил порадеть и в газете. Вспомнили, что бездарные книги «своих» выдаются за шедевры. Вспомнили, что почти каждый отчет газеты описательских обсуждениях и собраниях вызывает резкие протесты из-за необъективности и недобросовестности.
Что касается Пухова, которого под давлением коллектива пришлось все-таки из газеты выпроводить, то его не выбросили на улицу, не оставили без куска хлеба. Райком хлопотами Кочетова смягчил ему взыскание до выговора без занесения в личное дело, и его пристроили преподавателем в Литературный институт, где он долгие годы учил и воспитывал подрастающую писательскую смену. Тихо, не допустив разбирательства, куда-то сплавили Туницкого...
В кочетовской «Литературке» процветала самая разнузданная групповщина. Бесстыдство дошло до того, что в газете как ни в чем не бывало была напечатана большая хвалебная статья Юрия Жданова «Третьего не дано!» о кочетовском романе «Братья Ершовы». Махнув рукой на всякие приличия, Друзин и Алексеев решили порадовать своего хворавшего шефа. Статья такого автора не могла не греть сердце Кочетова. А то, что какие-то чистюли будут это осуждать, возмущаться, на это наплевать — у настоящих борцов своя этика...
В последний год Кочетов явно поостыл к газете, реже появлялся, чаще брал отпуска — то для занятий собственными сочинениями, то по болезни. Мне тогда казалось, что, поставив на ключевых участках редакции своих людей, точно выдерживающих заданный им курс, перешерстив коллектив, он успокоился — дело катится самоходом в нужном направлении. Правда, в отсутствие Кочетова — и это было заметно — разоблачительный напор ослабевал, агрессивность спадала, словно какой-то невидимый песок попадал в колеса этой вроде бы отлаженной Кочетовым машины. Ни у Алексеева, ни тем более у Друзина, которого в ту пору по-настоящему занимали лишь свои, сугубо личные дела, такой ярости не было.