«Когда я вбежал в пещеру Полифема, тот сидел в темном углу, прижавши к лицу ладони, из-под которых водопадом лились кровавые слезы. Только повторял сквозь рыдания: «Что я ему сделал? За что он меня?!» — «Он просто мазос-факос
, — сказал я, сознавая всю слабость своих утешений. — И ему стократно отольются твои слезы, друг мой, уж я об этом позабочусь...» Этот верзила приник к моему плечу, как дитя к матери, а я бормотал какую-то сочувственную чушь, про себя же молил Создателя Всех Миров, чтобы киклопы не сообразили, где искать обидчиков... Но тут раздался голос, исполненный иронии пополам с неподдельным состраданием: «Моего малыша снова обидели?» И явилась Галатея, прекрасная, как Елена Троянская, гневная, как Афина-воительница, и нежная, как золотое руно. «Что у нас с глазиком? — проворковала она, убирая полифемовы лапы от изуродованного лица. — Выкололи нам глазик? Больно нам сделали? Сейчас полечу моего малыша, и все будет хорошо... все будет как раньше... даже лучше... ты ведь не станешь опять нести всякую чушь, будто тебе вовсе не нужно меня видеть, чтобы любить?» Я стоял, распахнувши от изумления рот, и смотрел, как эта, глупо отрицать, красивая, но холодная и, по моему рассуждению, бессердечная девка-распутница гладит довольно-таки безобразного великана по спутанным волосам, отирает лицо и... возвращает ему утраченные глаза! Оба — и тот, что выколот Одиссеем, и тот, что потерян на охоте! Поверь мне, рапсод, я многое умею такого, что не под силу никому из пройдох, именующих себя волшебниками, но эта смазливая курва поставила меня в тупик своим несомненным даром. «Один будет зелененький, — приговаривала она, лаская своего чудовищного воздыхателя, — а другой синенький... и оба любименькие...» Наконец до меня дошло, что я — лишнее звено в этом эротическом союзе красавицы и чудовища. Подобравши отвисшую челюсть и откашлявшись, я спросил: «Так я пойду?» Полифем поглядел на меня, как на выходца из Аида, обоими уже глазами (один зеленый, другой синий), шмыгнул носом и сказал: «Ты разве еще здесь? Кое-кто обещал мне разобраться с этим... как ты его назвал?, фазос-макосом. И в другой раз заглядывай сюда уже без него, ладно? А со стариком Гигемом я все улажу». Все же, он был добряк и, в сравнении с соплеменниками — да и не только! — редкостный умница. Недаром Галатея в конце концов возлюбила его всем сердцем, как это бывает у законченных шлюх, и родила ему троих отменных сорванцов... хотя и с Акидом продолжала крутить какое-то время». «А ты что же?»
«А я со всех ног поспешил на берег, и опередил киклопов как раз настолько, чтобы пущенные вослед кораблю камни не долетели до цели...»
Гомер разлил вино по чашкам.
«Фантасия из Мемфиса изложила эту историю несколько иначе», — промолвил он.
«А ты иначе спел царю Панеду, — добавил я. — Фантасия была удивительной женщиной, мудрее многих мудрецов».
«Ты и с нею был знаком?» — недоверчиво спросил Гомер.
«Ты не веришь, но слушаешь, — ухмыльнулся я. — Что мешает мне продолжать?.. Она была прекрасно вооружена вековыми познаниями строителей пирамид и победителей пустыни, но у нее было одно слабое место...»
«Догадываюсь, какое, — сказал Гомер. — А таилось оно там, где калазирис[62]
расходился при ходьбе...» «И ты угадал. Она была очарована Одиссеем, как и женщины попроще, как и все женщины, с которыми он проводил в беседах дольше получаса».
«Заметь, фракиец, — сказал Гомер. — Я не спрашиваю, кто ты на самом деле — полубог или проходимец... большой разницы нет. Я ценю твой вымысел, и хотя он косноязычен и нескладен, ты заслуживаешь того, чтобы пить со мной этим гнусным эвбейским вечером паршивое эвбейское вино... — Тут он вдруг оживился и закричал вслед заглянувшему было в трактир эолийцу в богатом пурпурном плаще: — Эй, Гесиод! Знаешь, кто ты таков на самом деле? Мазос-факос
» Мы спросили рыбы и лепешек, выпили еще один кувшин вина, я рассказал ему про Скиллу с Харибдой, а он мне — про Аполлона и Марсия... Так и не приняв моей трактовки событий, Гомер согласился все же изменить Одиссею эпическое прозвище «многоумный» на «хитрожопый». Однако годы и годы спустя, прочтя свежеиспеченные переводы его поэм, я обнаружил, что один из двоих таки пошел на компромисс — не то рапсод, не то переводчик, и с тех пор никто Одиссея не звал иначе, как «хитроумным»...