Моментально Мценский вспомнил себя, живущим в этой комнате-уродце. Пожалуй, «живущим» — громко сказано. Точнее — умирающим. Да и обретался он здесь недолго: каких-нибудь полгода. Из них половина — у Инги Фортунатовой. А перед тем… Где же он ютился перед тем, как вселиться в эту усеченку? Менялся! Вот где… Неоднократно менялся, получая возмещающую денежку за убывающие квадратные метры. С двенадцати первоначальных, унаследованных от размена с Антониной, на десять у Мальцевского рынка, с десяти на восемь за Никольской церковью, и, наконец, шесть на Петроградской, но… каких шесть!
Запомнилось, всплыло в памяти, как всплывает на болоте пузырек с вонючим газом, то, как искал он порой в этой комнате четвертый угол, причем неоднократно искал, твердя при этом ставшие для него поговоркой слова маленького Игорька: «Комна — та и комна — эта!» — слова, произнесенные сыном в младенческом состоянии и застрявшие в мутной памяти Мценского, как луч солнца в расщелине облаков.
Происходило подобное искание исчезнувшего угла, как правило, под утро, часа в четыре ночи, когда иссякал в крови алкогольный «движитель» и на поверхности угнетенного бессонницей мозга язычками синего пламени вспыхивали сомнения, страхи, отчаяние, а нередко и предгорячечные видения, когда происходящее, будто разбухший лед на весенней реке, ломалось, рушилось, сдвигалось.
— Ступали бы вы, дедушка, по своим делам, — посоветовал Мценский Митричу. — Ко мне вот сын пришел, демобилизовался, и вообще тесно.
— С войны пришел-то? Отметить необходимо, — подал идею Митрич. — Хотите — сбегаю, покуль семи нету? Я мигом…
— Да что вы, право слово, — начал сердиться Мценский. — Какая сейчас война? Война в сорок пятом кончилась. А бегать тут и без вас есть кому.
— Ну, как знаете. Было бы предложено. Ко мне Альфредка должон прийти, вот бы и наладили его. Он еще шустрый, не смотри, что валерьянку глушит. Занятная комнатенка обнаружилась, сколь живу — ни сном ни духом про нее…
Митрич зашуршал подошвами прочь. А Мценский тем временем осмотрелся, желая предложить сыну присесть.
Самое удивительное: в комнате у Мценского имелись кое-какие вещички. По себе знаю, еще с бродяжьих, послевоенных времен, как это весело и одновременно странно, неловко, даже конфузливо — после затяжного, казалось бы нескончаемого отсутствия у тебя личных вещей, средств, в том числе и куска хлеба, не говоря о недвижимости, ощутить себя владельцем имущества, определенного государством, пусть самого незначительного — скажем, настоящей, из магазина, кепки с ярким товарным ярлыком, фабричной марочкой или фибрового чемоданчика, не беда, что покамест порожнего, однако твоего, к тому же пахнущего «производственными» запахами и придающего шестнадцатилетнему ремесленнику некий социально-безнравственный шарм или даже комфорт.
Вот и для Мценского, вернувшегося живым после нескончаемой битвы с самим собой, ощутить себя владельцем было не просто: к этому времени где-то внутри появилась апатия ко всем так называемым жизненным благам. Хотелось презрительно отпихнуть с дороги все имущественное, семейное, обременяющее в скитаниях, отпихнуть и с гордой головой неунывающего люмпена, этакого горьковского Челкаша, осваивать очередную жизненную полосу препятствий. Так оно проще. Имущество обязывало. За него приходилось переживать, отвечать, а то и краснеть. Вот если бы сразу дворец с лимузином у входа — тогда другое дело, а то продавленная тахта всего лишь и пара списанных с баланса колченогих табуреток из близлежащего «Кафе-мороженого». Что ни говори, а силы были уже не те… бунтовать, «челкашить». Привлекало если и не смирение, то покой. Хотя бы в глубине старого дивана. Так сказать, поздняя, на излете сил, обломовщина.
На третьей стене (первая стена с дверью, вторая — по правую руку от первой — с окном, и третья, замыкающая треугольник), — так вот на этой третьей стене, косой и неровной, с выпуклостями и впадинами, на махоньком гвоздочке висела, тускло поблескивая, металлическая, с остатками голубой эмали, иконка. Квадратная, сантиметров этак десяти по периметру. Если всмотреться, можно различить и сюжет: некто на колеснице, погоняя огненногривых лошадок, разъезжает по небесным облакам (по остаткам эмали). От облаков на грешную землю падает косой дождь. Животворный. Это старается Илья-пророк, один из популярнейших (после Николы-угодника) на святой Руси священных персонажей.
— Это что, икона? — поинтересовался Игорек, подойдя к старинной бронзовой отливке и внимательно к ней приглядываясь, скорей всего — из чувства неловкости, чтобы таким образом отвлечься от мучительного процесса сближения с незнакомым отцом, передохнуть от тяжкого труда вживания в утраченное состояние некогда близких людей — отца и сына.
— Эту вещь моя мамаша принесла, твоя бабка Аннушка! — внезапно не вспомнил, но как бы догадался Мценский. — Она ведь была у меня перед моей болезнью. Я тогда уже плохо соображал, что к чему. И не оказал ей должного внимания. Не угостил и все такое прочее.