Читаем Шествие. Записки пациента. полностью

— И правильно делали! — неожиданно улыбнулся Суржиков, взявшись за козырек кепки, и мы впервые разглядели, что Лукавый ни на кого, кроме как на себя, не похож (почему-то предполагалось, что Суржиков, сними он маску, приподними, так сказать, забрало, непременно станет кого-то напоминать). — Моя величайшая ошибка, господа, то есть изъян всей моей жизненной конструкции, не в пренебрежительном отношении к отчему краю (старушку Россию любил всегда, но — ровно, без благоговейных словесных судорог, слез над ее могилкой в семнадцатом не проливал, слушал поступь Истории); промашка моя заключалась в распылении сил, в разбазаривании средств, желаний и еще — в смехотворной убежденности, что имею право быть кем угодно, думать что угодно, верить — во что угодно. Грандиознейшее заблуждение, господа, сакраментальнейший самообман! Делать нужно свое маленькое дело. И только-то! Дело, предопределенное жребием свыше. И здесь вы абсолютно правы, профессор: человек должен нести свой крест. И не смиренно, не озлобленно, а с увлечением-с! То есть с любовью перебирать свои камушки, чтобы рано или поздно отыскать среди них алмаз истины, господа!

Суржиков остановился. Голова его, отягченная напоминавшей лепешку асфальта кепкой, низко склонилась, длинные волосы сошлись, зашторили гипсово-бледное, безжизненное лицо. Мы уже решили, что ему плохо, когда шторы раздвинулись и в глубине отдохнувшего лица зажглись зеленые язвительные глазки Лукавого.

— Однажды, глядя на мир в заснеженное окно, увидел я жалкого старика: согбенный, в руках палка, глаза погребены в морщинистой землистой коже. Приглядевшись, понял я, что старик в свое время был отменного роста, буйноволос, синеглаз и вообще заметен. Наверняка пользовался успехом у женщин. Вот тут-то я и похолодел от ужаса, как писала в своих романах госпожа Чарская. Похолодел, потому что увидел в старике себя. И возмутился! До последней степени, до состояния экстаза. И сделал грубейшую ошибку: отвернулся от окна. Навсегда. И тут необходимо было… выбрать бога, чтобы поклоняться. И я выбрал протест! Отвергнув смирение. А теперь понимаю: поклоняясь этому идолу, то есть гордыне, человечество подписало себе смертный приговор. Потому что именем протеста создавалась и создается не только гениальная музыка, но и гениальная техника массовых убийств, к примеру. Кем я только не был во имя протеста! Убийцей, карточным шулером, терпеливым собеседником, оратором, охотником, завсегдатаем вертепов и томных салонов, депутатом, провокатором и никогда — гражданином, честно перебирающим камушки повседневного труда. Я не просто презирал обыденщину, я ее ненавидел. Мне было до конвульсий противно где-нибудь служить, быть семьянином, любить кого-то дольше одной ночи. Глянув тогда в заснеженное окно и увидев в нем согбенного старика, я не просто испугался, я стал смертен. Впервые. Меня вдруг поразило заурядное арифметическое действие: триста шестьдесят пять, умноженное на энное число лет — пять, десять, сколько их там осталось в запасе у судьбы? Помножил, сложил в мешочек воображения и не стал чахнуть над златом, а кинулся транжирить с необыкновенным проворством и небрежением! Что вы на это скажете, господа? Простите: кажется, утомил…

— В наше время научно-технической революции, во второй половине двадцатого века, таких, как вы, деятелей звали тунеядцами и время от времени даже судили. Давали им срок, — без тени усмешки проинформировал я Суржикова.

— Это что же… в Совдепии? Этак-то? Не ожидал, признаться. Слишком сусально, как по Священному писанию; тунеядство. Мне больше нравится, скажем, слово «авантюрист». Революционнее как-то звучит. Оно что, изъято из обращения? Ну да бог с ним, со словом. Перед тем как расстаться, господа (а в толпе поговаривают, что скоро развилка), позвольте по старой шулерской привычке сыграть с вами в безобиднейшую игру…

— Поищите себе партнеров среди иностранцев, а мы вас поняли, товарищ игрок, — достал я записную книжечку и, раскрыв ее там, где была заложена полынная лапка, с жадностью обнюхал свой талисман.

— Что это? — не без иронии поинтересовался Лукавый. — Скажи мне, ветка Палестины?.. Неужели пахнет до сих пор? Ну-ка, дайте нюхнуть.

Я дал ему нюхнуть.

— Запах прошлого, — невольно поморщился Суржиков. — Нафталин. Вам нравятся подобные запахи? Предпочитаю аромат неизвестности.

Старик Смарагдов также изъявил желание понюхать. В отличие от «тунеядца» проделал все предельно аккуратно, старательно, предварительно сняв очки, долго тянулся в сторону записной книжки коротким носом.

— Чудесно пахнет. Не столько прошлым, сколько пережитым, любезнейший, — позволил себе поперечить Лукавому профессор.

— А что, есть разница? В понятиях?

— Неужели не ощущаете?

— Вот и поиграем. Пусть каждый ответит на один вопрос: что в прошлом — пардон, пережитом — было для него самым дорогим? Запоминающимся и непременно дорогим! Начинайте, профессор.

— Видите ли… так сразу? На ходу о сокровенном. Прямо не знаю, что и сказать…

Перейти на страницу:

Похожие книги