— Ну… может, и не все подряд, а, так сказать, через одного, во всяком случае — не отказался бы от предложения. Разве я жил прежде-то? — заторопился я высказаться, ощутив исповедальную потребность как приступ внезапного неутолимого зуда. — Разве я когда-нибудь ликовал, что живу?! Тянул лямку. Чудесную тайну бытия принимал как ежедневную тарелку супа. Не жил, а жрал! Не мыслил, а смекал: как убить время? Где раздобыть бутылку, чтобы забыться? Что я знал? Знал, что у меня есть голова, ноги, руки, брюхо, и — понятия не имел о душе! И сколько там таких, не подозревающих в себе «второго этажа», второго мира — духовного, главного, бессмертного. Сколько лет моему поколению вдалбливали, что никакой такой души нет, а есть только мозг, мясо, плоть со всеми ее изумительными функциями, пресвятая материя, которая — остановись сердце — незамедлительно превращается в гнусную тухлятину, не более того. А человеческая жизнь будто бы не что иное, как мыльный пузырь, радужная оболочка, внутри которой пустота. Лопнула оболочка — и ничего нет, а главное — ничего как бы и не было. Вот вы о смертном опыте обмолвились: дескать, после такого опыта разве молено жить? Да, господи, только после гибельных страданий и понимаешь что к чему! Ни болезни, ни старость, ни родственные потери не дают столько разуму людскому, сколько этот очищающий опыт, опыт собственного ухода за горизонт бытия. Окунись я опять в жизненные треволнения, — да разве ж я смог бы жить столь безнравственно, как прежде?
— И дня бы не продержались в новом качестве. Хотите пари? Потому что человек остается самим собой даже… в гробу, — уточнил Суржиков.
А у меня вырвалось:
— Душу бы заложил за возможность вернуться!
— Как же вы без души-то с людьми собираетесь жить? На одном мясе, что ли?
— Не так выразился. Да и кто отпустит?
— Хотите, замолвлю за вас словечко?
— Пред кем это замолвите?
— А там, на развилке… Есть же там кто-нибудь главный? Который распределяет? Попрошу. У меня — опыт с официальными людьми общий язык находить. Исключение сделают. Ведь поставили ж меня к стенке. Что ни говори, а исключительная мера. Не всякому выпадает. Взгляните, господа, на этого чистюлю в пенсне, он все еще моет руки под дождем. Он думает, что они у него в чужой, посторонней крови, тогда как это и его собственная кровь. Он себе кожу протер, смыл ее на ладонях до мяса. А того, дилетант, не знает, что чужой крови нет. Есть кровь человеческая, общелюдская. Сосуды-то сообщаются.
В момент, когда мы прилежно и совершенно бессмысленно обходили стороной дождь, невдалеке от себя увидел я человека, на которого указывал нам Суржиков. Бритая голова на чистюле металлически блестела; мягкий, сдобный нос цепко перехватывался зажимом пенсне, под их стеклами угадывались глаза, наглухо зашторенные дряблыми, коричневого отлива веками. Под носом — словно запачкано: черным пятном зияли деловитые, бюрократические усики — резкие и на лице как бы не обязательные, случайные. Одет он был в темно-синий суконный френч с накладными карманами, ниже — той же расцветки диагоналевые галифе. И — сияющего хрома сапоги с высокими голенищами.
Наконец чистюля вышел из-под дождя, достал из кармана галифе несвежий, мятый платок и принялся тщательно вытирать сочащиеся кровью ладони. И тут, рассекая неповоротливую, местами завихряющуюся, тягучую толпу, словно литой чугунный утюг, разглаживающий кружева, мерным шагом прошествовала шеренга ложных слепцов. В отличие от слепцов настоящих, которые на ходьбе держатся прямо, обратив лица вперед и чуточку ввысь, имитаторы тащились, понурив головы и наверняка подсматривая за дорогой в черные щели потрескавшихся, словно обуглившихся век.
Один из этой колонны понуро марширующих представителей тьмы привлек наше внимание тем, что как-то уж очень был похож на чистюлю, ну просто двойник. Мы даже глазам своим не поверили: такое устрашающее сходство! Но, приглядевшись, уловили и некоторую разницу между ними. Так, на голове марширующего имелось немного коротко остриженных волос, тогда как у нашего шизика голова была совершенно голая. Зато уж пенсне, усики, цвет лица, понурость, френч, галифе — все у них было общее, словно взятое на прокат в одной и той же конторе. Разве что френч у человека из колонны был посветлее, серо-зеленого немецкого сукна и руки он периодически не о платок вытирал, а прямо о штаны, а то и о спины впередиидущих собратьев.
6
Перебелив на пишущей машинке очередную тетрадь с записками Мценского, я почему-то приуныл; моих намерений коснулось разочарование, я впервые почувствовал, что испытываю к методу доктора Чичко холодок настороженности: никаких бесхитростных «записок пациента» не было в помине. Вместо них подавалось самодеятельное сочинительство. Викентий Мценский, оказывается, грешил писаниной, производил впечатление. Уж не графоман ли очередной?