Заметно похолодало, чего прежде на дороге никогда не происходило. Сказывалась близость гор. И не просто близость, а нависание скал над дорогой, влажных и, казалось бы, таких же невесомых, как ночной воздух. И, если бы не вспышка сверхновой, не ее медлительный свет, пришедший на землю с двухсоттысячелетним опозданием, в ущелье, куда сейчас вливалось шествие, было бы наверняка по-настоящему темно. Свет далекой звезды частично скрадывал пещерную темень и даже отражался в глазах идущих возле меня людей, по крайней мере в линзах профессорских очков: отражение звезды в стекляшках человека купалось, будто в воздушном океане или в ночных водах Финского залива, перегороженных бетонной перемычкой дамбы, если смотреть на залив не с Исаакиевского собора, а, скажем, с идущего на посадку авиалайнера. Простите за неуклюжее сравнение, но именно тогда, ночью, в ущелье при свете сверхновой я безо всякого удержу размечтался о родимых окрестностях города, в котором постигла меня не только белая горячка, но и жизнь сама по себе, и любовь к этой жизни, к этому городу, ко всей нашей мыслящей планете.
Профессор Смарагдов, сопутствующий теперь мне, как отслоившаяся от меня в годы беспробудного пьянства совесть, постучал по моему озябшему плечу сухим, не знавшим физического труда указательным пальцем, призывая очнуться от грез и обратить внимание на человека, идущего рядом со мной по другое, нежели профессор, от меня плечо.
Это был человек в пенсне. Тот самый, с окровавленными руками. И я подумал, что грех мне увиливать от разговора с человеком, обладающим такими уникальными способностями — потирать руки до-крови. И тут старик Смарагдов успел мне шепнуть:
— Осторожней, это убийца. На его совести миллионы жертв, наивнейший вы мой!
Как можно раскованней, бесцеремонней, на манер американца-астронома, сверкавшего в ночи молнией вставных зубов, глянул я через правое плечо: теперь сверхновая купалась в родничках пенсне (хотел было написать «в болотцах», но понял, что будет неверно — в болотных окошках ряска, зеленая такая шторка, а здесь — хрустальный блеск). К тому же под пенсне, под блеском стеклянных свойств, угадывался блеск живых глаз. Глаза смотрели. И я вспомнил, что злодеям смотреть на мир при солнце не разрешалось или не полагалось. Вот они и наверстывали по ночам.
Помнится, ощутить под взглядом убийцы не страх, а задор и азарт помогли мне не столько смарагдовская совестливость, сколько бойкость Аристарха Беззаветного, его лихость, с которой он расспрашивал ссыльного крестьянина, и я тут же, не приседая трусливо и не пятясь в почтении, но продолжая с достоинством и с лицом вполоборота к злодею передвигаться по дороге бытия, решил взять у черного человека интервью.
— Разрешите задать вам несколько вопросов? — и тут же достаю книжечку, делая вид, что готов записывать ответы обладателя пенсне.
— Собственно, с кем имею дело?.. Печать, радио?! — истерично, взахлеб и — очень тонким, выскальзывающим голоском, почти нечленораздельно, кипящей струйкой выплеснул из себя фразу тип, к которому я обратился.
Однажды я уже упоминал, что на дороге речевой язык, как таковой, в общении здешних людей мало значил — над словами, колеблющими воздух, тут главенствовала мысль, неважно каким образом извлеченная. Был бы интеллектуальный посыл, сигнал, исходящий от мозга. Сам звук, словно медная, порой замысловато деформированная проволока, служил всего лишь проводником мозгового сигнала. Так что, услыхав ответный комариный писк злодея, жуткий свист его голосовых связок, я моментально уловил в помыслах интервьюируемого жадную и вместе с тем жалкую заинтересованность в предстоящей беседе. Видать, давненько с ним никто не разговаривал в этом мире, вот он и не сдержал порыва, не отмахнулся от моего к нему обращения. В предгорной тесноте и темноте он скорей всего поотстал от колонны своих приятелей, шествовавших, как правило, в единой связке или стае, потерялся, отбился и вследствие этого вел себя несколько иначе, нежели днем, среди единомышленников.
Местное телевидение! — представился я не без сарказма, лишь бы что-нибудь сказать, рассчитывая На внезапность своего выпада и на отсутствие у тонкоголосого борова в галифе элементарного чувства юмора. — Короткое интервью. Буквально два слова!
— Телевидение? Э-э, ночью, без подсветки? Без всех этих юпитеров и софитов? Как же вас понимать? — засвистел он опять, будто игрушечный паровоз.
— В инфракрасных лучах, — пояснил я ему и принялся задавать вопросы — Скажите, правда или нет, будто на вашей совести миллионы невинных жертв?