В золотом веке Ванда Рачковская стояла замужем за профессором, сборщиком известных даров от таких же наук, и жила сверкающей жизнью, которая и в огне пламенеет, и с волны не скользит, но профессор вдруг сгинул и забыл ссудить драгоценной Вафочке — милых деток, или моральные обязательства, или могилу, славу и деньги… Так что дальше Ванда Рачковская жила маловыразительно, и когда она думала обновить наряды, освежала заплаты. Тут уже носок ботинки — до тех блеклых кухонь, где нечем кормить сестрицу-наперсницу Кур-Кури, черноперую кошачью голубку, в фамильярном подходе — Куряшку, несмотря на возраст — полвека, или семьдесят, как и Ванде, или сто. Но когда у Кур-Кури сужались хорошие обеды — хотя подозревали, что в этом вопросе обе старушки не беспорочны, и только ли в нем? — Ванда Рачковская считала долгом отправляться в город на промыслы, то есть делать визиты и из всех знакомых изымать остатки обедов и мини-трапез — для заморенной властями Куряшки, она же — пухлобрюшечка, шелковая нить, и перевести из хозяйских кастрюль в свой желтый бидон, и в свой китайский термос, и в банки, прописанные в ее котомке, и не смущалась, пуская одно меню — в другое, если в бидоне и термосе еще теплилось место. Воцарившись не в гостиных, но в кухне, где обозрение выше, Ванда Рачковская стягивала с затылка лысеющий треух, бросив остывать на загорбке, стряхивала пыльные сельские рукавицы и, оставшись в грязных митенках, расстегивала бывшее беж, далее бурое зимнее пальто, представив под ним — ряды рваных шалей, даривших жаркие объятия — ее некобеднишному телу, и, уже никуда не спеша, выкладывала ехидные новости и толки и все злоречия, но не забывала зорко просматривать, какие щели в пространстве заткнуты мяском, конопачены картошкой, а какие прорехи замазаны кашкой и хлебушком. А это что на окне в кастрюле? — спрашивала Ванда Рачковская меж слухом и сплетней и уже тянулась и расталкивала крышку. Вчерашние щи, вызревающие в позавчерашние. Плесень, чистая отрава! Как раз для Куряшки, чертовой прорвы, — и Ванда Рачковская возвышала кастрюлю к глазам и обводила скулящим носом и, не вставая, нащупывала ближайшую ложку, запускала в жидкие капусты и брезгливо брала на язык. Лук совсем разнюнился, говорила Ванда Рачковская. Но Куряшке может понравиться, кто ее знает, шалаву! — и, увлекшись в пробах, стремглав расхлебывала супчик. Мы с Куряшкой — одно целое, сообщенные судочки, подмигивала престарелая Ванда Рачковская, каждая форма бьется за выживание и размножение, — и выставляла опустевшую тару в раковину, но с ложкой расстаться не спешила и купала в ней блеск своих железных перстней. А там что? — и Ванда указывала погнутым пальцем с кошачьим когтем на кастрюльку помельче, задремавшую на грани плиты и небытия. Там уже подпортилось, пора выбросить… Вот еще — выбросить, кошке вся дрянь на постном масле сгодится! Неувядаемый желудок! — и старушенция запускала ложку. Comme ci, сотте са. Комм си, комм са… Тьфу, и холодно нынче, облизываясь, зябко вздыхала Ванда Рачковская, как бы поглубже нырнуть в шубу… Дорогая Вандочка, вы же и так в шубе! — говорили ей. Правда? Не заметила! — посмеивалась Ванда Рачковская. В общем, если старушенция и довозила обеды до черной голубки, голодающая наперсница, полношелковый бочок, то беднейшие: стрижено с последнего в визитах стола и в саму Ванду уже опоздало… если в дальнем пути не сзывала и это яство. А когда через несколько лет Ванда Рачковская вдруг купила себе и наперснице двухкомнатную городскую квартиру, никто особо не удивился, но продолжали спасать бессмертную кощейку Куряшку.
Если каждый сочиняет себе дорогу сам, данная полоса препятствий тоже отписана одной из участвующих сторон, порхавшей пером над магистралью и делавшей грубую расстановку: Большую Мару, захваченную гонкой посреди ключевого события — разъединения пункта А и пункта Б, притом — вечного… хотя мнимого, как и все вокруг — мнимое.
Пункт Б, неумолимый, иначе — каменный, вот что прозревала Мара сквозь вечернюю даль и сад, зовущий себя пионерским. Пункт Б разгрызали железнозубые ящики, проглатывали вещмешки-губошлепы и шамкающие коробки, деталям навязывали свои патлатые путы веревки, а пропущенные бойко сбрасывали величину и слитность. Неумолимый, иначе — Дом прощания, морочил разъездами, смывом не то семи мостов, не то двенадцати желаний, и положил рассыпаться на камни — и успеть в перешедших дом гостей.
Итого: Большая Мара навстречу камнепаду — с ранением души и с неотыгранным мотивом прощальных поцелуев или запретной комнаты, самой дальней в осыпающемся доме, куда до сих пор не удавалось пустить глаз. Но — время комедии: когда гости, разведя комнаты и собравшись обрушить свод их, наконец узрят — манящую запертую, ее уже смешают с остальными и вместе — с пустошью. А все тусклое и оплошное, что освящали прикрытием, останется в пришельцах — монашкой-дверью. Если в дальней глухонемой и не было ничего приличного, так лучше свидетельствовать — а не комкать коллизию по беспросветности.