— Сударь, — произнесла королева своим гордым и резким голосом, — поскольку вы дали клятву Республике, именем которой меня приговорили к смерти, я не могу исповедоваться вам. У нас теперь не один Бог!
— Сударыня, — ответил аббат, взволнованный этим пренебрежением к вере. — Христианка, которая должна умереть, должна умирать без ненависти в сердце и не должна отталкивать Бога в каком бы виде он не предстал перед нею.
Мезон-Руж сделал шаг, чтобы открыть ширму, надеясь, что королева, увидев его и узнав о причине, которая привела его сюда, изменит отношение к аббату, и тут же поднялись охранники.
— Но, — сказал Мезон-Руж, — поскольку я помощник аббата…
— Если она отказывается от аббата, ей не нужен и его помощник.
— Но, может быть, она согласится, — сказал шевалье, повышая голос, — не может быть, чтобы она не согласилась.
Но Мария-Антуанетта была слишком погружена в свои мысли, чтобы услышать, а тем более узнать голос шевалье.
— Идите, сударь, — продолжала она, обращаясь к Жирару, — идите и оставьте меня: поскольку сейчас мы живем во Франции при режиме свободы, я требую предоставить мне свободу умереть так, как мне вздумается.
Священник попытался настаивать.
— Оставьте меня, сударь, — сказала королева, — я уже говорила вам об этом.
Он опять попытался что-то возразить.
— Я так хочу, — произнесла королева с характерным для Марии-Антуанетты жестом.
Аббат Жирар вышел.
Мезон-Руж попытался заглянуть за ширму, но узница повернулась спиной.
Аббат столкнулся с помощником палача, тот входил, держа в руках веревки. А жандармы вытолкнули шевалье за дверь до того, как отчаявшийся, ослепленный и оглушенный, он смог проникнуть к королеве или хоть что-то предпринять для исполнения задуманного.
Он очутился в коридоре вместе с аббатом. Из коридора их выпроводили в канцелярию. Там уже стало известно об отказе королевы исповедоваться. Австрийская гордость Марии-Антуанетты стала для одних поводом для грубой брани, для других же — предметом тайного восхищения.
— Идите, — сказал папаша Ришар аббату, — возвращайтесь к себе. Поскольку она вас выгнала, то пусть умирает так, как ей вздумается.
— А ведь она права, — сказала жена Ришара, — я бы поступила точно так же.
— И была бы неправа, гражданка, — сказал ей аббат.
— Замолчи, женщина, — прошипел консьерж, сделав большие глаза. — Разве это тебя не касается? Идите, аббат, идите.
— Нет, — сказал аббат, — нет, я буду сопровождать ее, несмотря на ее возражения. Одно слово, пусть хоть одно слово, услышанное сю, напомнит ей о ее обязанностях. Впрочем, Коммуна поручила мне… я должен подчиниться Коммуне.
— Пусть будет так, но отошлите своего помощника, — грубо сказал офицер отряда охраны.
Этим офицером был бывший актер из театра Комеди-Франсез по имени Граммон.
Глаза шевалье вспыхнули от гнева, и он машинально сунул руку в карман. Аббат Жирар, зная, что у шевалье есть кинжал, остановил его умоляющим взглядом.
— Пощадите мою жизнь, — едва слышно прошептал он. — Вы же видите, для вас все потеряно, не губите же вместе с нею себя. По дороге я расскажу ей о вас. Клянусь: я скажу ей о том, какому риску подвергались вы ради того, чтобы увидеть ее в последний раз.
Эти слова успокоили молодого человека. Впрочем, наступила обычная в таком случае реакция, он вдруг впал в удрученное состояние. Этот человек, наделенный героической волей и чудесной силой, пришел сюда на пределе сил; сейчас он чувствовал себя опустошенным, побежденным и находился в том состоянии, которое можно было считать предвестником смерти.
— Да, — сказал он, — так и должно было произойти. Крест для Иисуса, эшафот для нее: боги и короли до конца испивают ту чашу, которую им преподносят люди.
Смирившись с этой мыслью, молодой человек без сопротивления позволил вытолкнуть себя до входной двери, защищаясь только невольными стонами. Он протестовал не больше, чем Офелия, обреченная на смерть, чувствуя, как ее уносят волны.
У решеток и дверей Консьержери собралась столь ужасная толпа, какую невозможно представить даже при самом богатом воображении. Нетерпение подчинило себе остальные страсти. Никто не сдерживал себя — стоял непрерывный, бесконечный гул, словно все население Парижа собралось здесь, в квартале Дворца Правосудия.
Первые ряды этой толпы составляли солдаты — целая армия с пушками. Ей предстояло обеспечить охрану долгожданного праздника, обезопасить тех, кто пришел им насладиться.
Все попытки преодолеть толпу, которая все увеличивалась, по мере того, как известие о приговоре распространялось за пределами Парижа и о нем узнавали патриоты из предместий, были бы напрасны. Мезон-Руж, которого вытолкнули из Консьержери, оказался, естественно, в первом ряду среди солдат. Они спросили: кто ты такой?
Шевалье ответил, что он — викарий аббата Жирара; но ему, как и аббату, королева отказалась исповедоваться.
И солдаты, в свою очередь, вытолкнули его в первые ряды зрителей.
Ему пришлось повторить все то, что он говорил солдатам. Его тут же засыпали вопросами. — Он был у нее… Он ее видел… Что она сказала?.. Что она делает?.. Она по-прежнему горда?.. Она сражена?.. Она плачет?..