В счастливые дни он посетил Америку, ту Америку, которая только что переправила через океан свою революцию и свою свободу, завоеванную с помощью французских штыков. И до чего любопытно было присутствовать при возведении цветущего города там, где за сотню лет до этого Уильям Пенн [122]приобрел кусок земли у кочевых индейцев. Прекрасное зрелище — рождение нации на поле боя, будто новый Кадм посеял людей в борозды, оставленные пушечными ядрами.
Шатобриан остановился в Филадельфии, но не для того, чтобы осмотреть город, а ради Джорджа Вашингтона, который продемонстрировал ему ключ от Бастилии, присланный в подарок торжествующими парижанами. Шатобриану еще нечем было похвастать, только после своего возвращения на родину он смог бы показать американскому президенту «Гения христианства».
Поэт на всю оставшуюся жизнь сохранил память о встрече с автором новых законов, а Вашингтон, скорее всего, в тот же день забыл о нем. Предводитель и основатель нации находился тогда в зените своей популярности. Шатобриан же был юн и безвестен, и никто не подозревал, какая сияющая слава ожидает его в будущем. Вашингтон умер, так ничего и не услышав о поэте, который позднее напишет: «Тот, кто, подобно мне, видел покорителя Европы и основателя Америки, сегодня отворачивается от мировой сцены: несколько нынешних исторических персонажей, заставляющих смеяться или плакать, не стоят ни малейшего внимания» [123].
Кроме Вашингтона в американских городах для Шатобриана не было ничего интересного. Впрочем, не ради людей, которые везде более или менее одинаковы, путешественник пересек Атлантику и достиг Нового Света. В чаще девственных лесов, на берегах огромных, как море, озер, в глубине бесконечных, как пустыни, прерий он мечтал услышать голос одиночества.
Вот как сам путешественник рассказывает о своих ощущениях.
Но прежде вспомним, что в то время эти края, о которых позднее так замечательно и поэтически рассказал Фенимор Купер, были еще неизведанны. Габриель Ферри, пошедший по стопам Купера, еще не написал «Золотоискателей» и «Косталя-индейца», а Гюстав Эмар [124]не вынес из лесов Америки целый мир легенд, которым он дал вторую жизнь. Поэтому тот, кто первым приподнял завесу, скрывавшую их тайны, увидел их такими же девственными и чистыми, как в день Творения.
«Когда я пересек Мохок [125], я оказался в лесах, которые никогда не то что не знали топора, но даже не видели человека. Я чувствовал какое-то опьянение и шел куда глаза глядят: от дерева к дереву, налево, направо. Я думал: "Здесь нет дорог, городов, тесных домов, нет президентов, республик, королей…" И чтобы проверить, действительно ли я восстановлен в моих исходных правах, я предавался тысячам вольностей, чем приводил в бешенство великана голландца, служившего мне проводником» [126].
Вскоре первопроходец сказал последнее «прости» цивилизации: вместо жилья — хижина на сваях, покрытая ветками и листьями, вместо постели — голая земля, вместо подушки — седло, вместо одеяла — шинель, вместо балдахина — свод неба.
Что до лошадей, то они гуляли на свободе с бубенцами на шее и из восхитительного чувства самосохранения никогда не теряли из виду костер, разведенный их хозяевами, чтобы отогнать насекомых и змей.
И вот началось путешествие в стиле Стерна: но только наш путешественник не исследовал цивилизацию, а бороздил пустынные края. Время от времени он видел индейские деревни или кочевые племена. И однажды человек цивилизованный подал человеку дикому один из знаков общего братства, понятных на всем земном шаре. В ответ он услышал песню:
— Вот чужестранец, вот посланец Великого Духа.
После того как песня закончилась, к нему подошел ребенок, отвел его к хижине и сказал:
— Вот чужестранец!
И сказал сахем [127]:
— Дитя, пусть чужестранец войдет в мою хижину.
Ребенок, взяв гостя за руку, провел его внутрь. Здесь гостя, на манер древних греков, усадили на пепел очага. Ему подали трубку мира, и он трижды вдохнул ее дым. Тем временем женщины пели песнь утешения:
— Чужестранец вновь обрел мать и жену. Солнце, как прежде, взойдет и зайдет над его головой.
Затем они наполнили священный кленовый кубок, гость выпил половину, передал сосуд своему хозяину, и тот допил его до дна.
Но, может, вместо этой сценки из жизни дикарей стоит описать ночь, тишину, меланхолию?
Путешественник так обрисовывает ее, смотрите:
«Разгоряченный собственными мыслями, я встал, отошел на некоторое расстояние и сел на корень, свисавший над берегом ручья. То была одна из тех американских ночей, которую никакая кисть никогда не передаст, но о которой я вспоминаю с упоением.